«Ты становишься своим в чужом времени не тогда,
когда начинаешь в нем жить.
А тогда, когда готов убить и умереть за его
будущее.»
Пролог.
Иногда, засыпая, он по старой, почти забытой привычке искал в
кармане халата смартфон. Рука натыкалась на складки простой пижамы,
и сознание, уже почти уплывшее в объятия Морфея, снова прояснялось,
холодное и ясное: да, он здесь. В Ленинграде. В конце 1937 года.
Навсегда. И это было не проклятие, а величайший подарок судьбы,
который он поначалу принял за наказание.
Пять лет. Целая вечность и один миг. Пять лет назад он был
другим человеком. Иван Горьков. Врач-неудачник, циник, одинокий
волк, запивавший свою нереализованность дешевым алкоголем в баре
«Гастроном», стилизованном под советскую столовую. По иронии
судьбы, первый, не осознанный тогда намек на его грядущее
падение-возрождение. Его смерть была столь же абсурдной, как и
жизнь: удар головой о угол стола в пьяной потасовке. Занавес.
Финал.
Но занавес не опустился. Он взметнулся, открыв сцену куда более
грандиозного и страшного спектакля. Пробуждение в теле
двадцатилетнего Льва Борисова, студента-медика, было не
воскрешением, а переселением в ад. Ад чуждости. Ад одиночества.
Сорокалетнее сознание, запертое в юном теле, билось в истерике
против реальности, которая не могла быть реальной. Запахи, звуки,
вкусы, всё было неправильным, грубым и примитивным. И самое
страшное, медицинская практика, его святая святых, оказалась полем
брани с теневыми предрассудками. Лечение высокими дозами
наперстянки, убивающими пациента? Отсутствие элементарной асептики?
Смерть от заражения крови как обыденность? Это был кошмар.
Но был кошмар и другого рода. Исторический. В его памяти,
забитой образами из учебников и, прости господи, Солженицына, этот
период был окрашен в один цвет, цвет страха, крови и безысходности.
«Большой Террор». «37-й год». «НКВД». Эти слова отдавались в нем
леденящим душу эхом. Он просыпался ночами в холодном поту,
прислушиваясь к шагам на лестнице, ожидая, что вот-вот дверь
распахнется и его, шпиона из будущего, утянут в подвалы «Большого
дома». Он смотрел на отца, Бориса Борисовича, сотрудника НКВД,
целого замначальника ОБХСС, и видел в нем не родителя, а
потенциального палача. Этот внутренний, съедающий страх был его
постоянным спутником в первые месяцы.