И сигаю из коня, и хоп, на асфальт, и в этот момент – когда сигаешь из тачки и назад пути нет – понимаешь, что по-любому сделаешь это, пусть даже тебя так шарашит адреналин, что на секунду тебе хочется быть не здесь. И вот мы крадемся по улице, добыча слишком далеко, мы ошиблись по времени, но не можем за ней бежать, чтобы не спугнуть, так что быстро крадемся. Мое лицо обтягивает клава, а сверху я натянул капюшон и чую, как адреналин взрывается под ложечкой умирающей звездой, и словно весь я – колотящееся сердце.
И я быстро крадусь, подбираясь к ней, и Готти прямо за мной, а она не слышит, как мы движемся, прильнув к земле, в черных хлопковых трениках «Найк», без малейшего шелеста, в кедах «Найк», бесшумных на асфальте. И на пару ударов сердца я отмечаю, как все на улице кажется картиной чьей-то мирной жизни: солнце плывет в небе куском масла в супе, заливая светом улицу и все, что на ней есть: четкие ряды опрятных домиков, гладкие кустики вдоль тротуара, прохладный утренний запах металла; и вот она распахнула калитку, и сворачивает с улицы, и идет по дорожке к крыльцу.
И мы проебали время, но все равно можем взять ее на пороге, так что мы бежим, все еще пытаясь не шуметь, но надо уже реально спешить, пока она не скрылась, и мы затекаем в калитку – она уже почти у двери, ищет в сумочке ключ, – и мы бежим по дорожке, и нагоняем ее, я могу коснуться ее волос, чую их мягкость и шампунь, и еще дорогой парфюм, от которого почти мутит, и в этот момент все, что я знаю, отпадает – память, прошлое, будущее, а затем эта улица, это утро – и все вокруг исчезает, словно я забываю мир, и есть лишь этот Миг, кристально-ясный, на этом пороге. И только я хочу схватить ее за шею, чтобы усыпить, как она засекает меня.
И кричит. Она видит меня – точнее, мои глаза и чуток губ сквозь три дырки в черной клаве, – и словно вдруг сознает, что попала в кошмар, и нам ясно, что все пошло по пизде, поздняк шифроваться, так что я ее хватаю, давлю рукой на горло и крепко прижимаю к себе спиной, а Готти пытается снять «Картье» с ее запястья, но что-то никак, пыжится, как может, а металл режет ей кожу, и она кричит, забирайте, забирайте, и тогда меня больше не шарашит, потому что мы в натуре это делаем, ничего другого нет, все во мне четко и ровно, и я ей в ухо говорю, не дрыгайся, бля, но Готти не может сорвать часы, хотя она, похоже, не выкручивается, и я вижу, он такой, шозахуйня – это первый раз, чтобы он не мог с кого-то снять часы, а эти все по краю усыпаны брюликами, так что мы всерьез нацелились, типа, легко потянут на десять-пятнадцать косых.