Олег Григорьевич сидел на кровати, обессиленно свесив кисти рук. Голова его тоже была опущена, уголки рта и так давно невеселые от невеселой жизни в настоящий момент совсем уже устремились к полу, в глазах застыла печаль, увлекшая сознание его в тяжелые раздумья. Плохо было Олегу Григорьевичу.
Он был одинок теперь. Хотя возможно это только ему казалось, что он не был одинок раньше, из-за жены, детей, родственников, какого-то обязательного, обременяющего его нежную, он иногда даже чувствовал, что еще детскую душу, общения. Он теперь всматривался протрезвевшим от суеты взглядом в прошлое и видел, что и тогда он был одинок, может быть даже больше, чем сейчас, потому что во время бесконечных дел и бытовых разногласий не было ни сил, ни времени остановиться, выдохнуть, рассмотреть себя изнутри, обнять себя самого руками, свернуться зародышем и лежать так, сжавшись, лежать…
Бывали моменты, когда он ощущал себя как бы сиротой, брошенным, обездоленным, и тогда становился невероятно капризен, деспотично требователен к жене и детям по сущим, казалось бы, пустякам, и сам вряд ли мог бы в те минуты объяснить себе внятно, что такого важного было в правильно сложенном полотенце или расставленных ровно туфлях. Но он ощущал, что внимание домашних к этим мелочам означало бы подтверждение его существования и даже существенность этого самого его существования для самых близких, самых родных. Хотя сейчас он с удивлением замечал чуждость для себя этих людей, в том числе произведенных им на свет божий.
Не было теперь у Олега Григорьевича сил ни на что иное, кроме как на разглядывание всех этих чувственных подробностей и парадоксальных мутаций ощущений. Они увлекли его, и он с удивлением вдруг стал замечать, что эти разглядывания дали впервые за несколько последних разрушительных месяцев теплый умиротворяющий уют его внутреннему душевному пространству. Такая вот тихая светлая печаль пробивалась сейчас сквозь противную до тошноты беспомощность отчужденности, возникшую еще в первую же сильную ссору с женой. Он уже тогда стал предчувствовать финал, который дурнотой отозвался сначала в горле, а потом холодом объял руки, ребра, спустился в живот и уже там поселился надолго и основательно, выкристаллизовавшись в неизбежность краха.