Мир Марка состоял из трех красок: серого бетона, черной грязи и багрового гнева. Последний жил где-то глубоко внутри, под грудой обид, и пожирал все остальное.
Ему было тридцать с лишним, и жизнь уже давно обтесала его, как булыжник, оставив грубые, угловатые черты. Широкие плечи, привыкшие таскать тяжести, ссутулились под невидимым грузом. Руки с обветренной, исцарапанной кожей и костяшками, разбитыми в кровь о чужие челюсти и бетонные блоки, всегда были сжаты в кулаки. Даже во сне. Взгляд его, цвета мокрого асфальта, цеплялся за людей и словно ставил на них клеймо: «Не подходи. Опасно».
Внешность Марка была бы летописью его жизни, если бы кто-то умел ее читать. Каждая черта, каждый шрам рассказывали историю борьбы и выживания.
Он был высок и широк в плечах – не спортивной, а силовой, рабочей шириной, приобретенной от лет таскания тяжестей на стройке. Движения его были немного скованными, будто мышцы привыкли находиться в постоянном напряжении, готовые к обороне или удару.
Его лицо вряд ли можно было назвать привлекательным в общепринятом смысле. Скорее, запоминающимся. Оно было грубовато высечено, с тяжелой, упрямой челюстью и скулами, на которые ложились тени от выступающих надбровных дуг. Кожа – обветренная, загорелая до темно-бронзового оттенка, с сеткой ранних морщин у глаз и в уголках рта. Эти морщины были не от смеха, а от постоянного прищура под солнцем и нескончаемого внутреннего напряжения.
Глаза – его самое противоречивое качество. Цвета мокрого асфальта, они чаще всего были сужены, прикрываясь тяжелыми веками. Взгляд – прямой, испытующий, недоверчивый. В нем читалась усталость, затаенная агрессия и стена, выстроенная между ним и миром. Но если бы кто-то посмотрел пристальнее и дольше, они могли бы разглядеть в их глубине то, что Марк тщательно скрывал: следы старой, детской боли. Что-то растерянное и беззащитное, словно во взгляде забитого ребенка, который так и не понял, за что его так сурово наказала жизнь.
И была одна странная, диссонирующая деталь, которую почти никто не видел. На внутренней стороне левого запястья, там, где кожа особенно нежная, виднелась маленькая, старая татуировка. Неумелая, детская, сделанная, скорее всего, самодельной машинкой в подвале. На ней был изображен единорог. Схематичный, кривоватый, но узнаваемый. След другой, давно забытой жизни, которую он носил на себе, как тайное клеймо, и которую тщательно скрывал под длинными рукавами или поворотом руки. Это был безмолвный намек на то, что под этой грубой, испещренной шрамами оболочкой, все еще тлела искра чего-то, что верило в сказки.