В тусклом свете февральского утра Вера Николаевна рассматривала свое лицо в зеркале туалетного столика. Пятьдесят три года, а морщины уже прочертили свои замысловатые маршруты вокруг глаз – тех самых глаз цвета осеннего неба, которые когда-то воспевал в неуклюжих сонетах студент филологического факультета, имя которого давно стерлось из памяти, как стираются надписи на запотевшем стекле.
Она провела пальцами по холодному фарфору пудреницы, унаследованной от матери. Эта вещица, с потускневшей позолотой и едва различимым вензелем, была, пожалуй, единственным свидетелем того, что некогда в этой квартире, пропахшей книжной пылью и засушенной лавандой, существовала иллюзия счастья.
Вера Николаевна преподавала французскую литературу в университете, где коридоры пахли мелом и несбывшимися надеждами. Студенты уважали ее эрудицию, коллеги – педантичность, с которой она составляла расписание кафедральных заседаний. Никто не замечал, как она замирала, когда в разговоре случайно упоминали Париж – город, который она знала наизусть по романам Пруста, но куда так и не поехала с Сергеем Петровичем, обещавшим ей этот вояж двадцать лет назад, перед тем как исчезнуть из ее жизни с той же непринужденностью, с какой исчезает с тарелки последний кусочек торта.
Ее дни текли по расписанию, точному, как швейцарские часы: лекции, библиотека, прогулка по набережной, где она считала шаги между фонарями, чай с соседкой Маргаритой Львовной, обсуждавшей сериалы с тем же пылом, с каким средневековые схоласты обсуждали природу божественного. И книги – бесконечная вереница книг, в которых чужие страсти и чужое счастье просвечивали сквозь строки, как солнце сквозь листву.
Иногда, в особенно тихие вечера, когда за окном шелестел дождь, а в чашке остывал чай, Вера Николаевна позволяла себе думать о том, что, возможно, она прожила не свою жизнь. Что где-то, в каком-то параллельном мире, существует другая Вера, которая не побоялась уехать с тем аспирантом-искусствоведом, звавшим ее в Венецию. Или та Вера, что ответила "да" застенчивому вдовцу с двумя детьми, предложившему ей разделить его одиночество.
Но эти мысли она отгоняла, как назойливых мух, возвращаясь к статье о символизме в поэзии Бодлера, которую обещала сдать в журнал к концу месяца.
В ее гардеробе преобладали оттенки серого и коричневого – цвета, не привлекающие внимания, позволяющие слиться с фоном городских улиц. Единственным ярким пятном был шелковый шарф цвета граната, подаренный когда-то матерью. Вера Николаевна надевала его только по особым случаям, которые случались все реже.