***
Бурые крыши Вены, обагрившиеся под проливным дождём, цепляли внимание рассеянного взгляда, случайно заплутавшего на живой карте огромного города, расстилающегося перед смотрящим от сто тридцать шестого метра над Штефансплац.
Под коркой романтики изящной архитектуры, в обрамлении размытых ливнем очертаний гармоничных скульптур и барельефов, за радужной плёнкой пузырящихся объективов скрывались на самом виду лишь ложь и суета людей, волей судьбы разбросанных по улицам в сетке контекста будничных событий. Их чаяния, материализованные в неоновом свете желания, брызги взметаемых мыслями к небу эмоций изрыгали неусыпно бдящие над меланхолией горгульи: ошмётками слов, обрывками фраз, соком раздавленных памятью деяний—и безликая смесь вырывалась концентратом печали из их пастей на лицемерные головы, упорно прятавшие щеки под воротником или зонтом.
Потоки переработанных чувств, заливая стёртую тысячами ног брусчатку, скользили под каблуками, проникали в сапоги и туфли, наполняли холодом скрытые чехлами пальто души и, достигнув металлической решётки, подавленным общей суетой шумом сливались с течением нечистот, надёжно замкнутых в металлических трубах.
Город жил на поверхности мокрых дорог, в ритме вращения шуршащих колёс, под крышечками потолков, сводов и навесов. Он привычно гудел, старательно выскабливая излишним светом мрак из тупиков, смывая пыль с балконов и пилястр, вырезая пустоту из отсутствия. Он жил в реальности собственного эха; обливаясь холодными дождями вновь и вновь, боролся с лужами качеством дорог. Он каждый день беспомощно замирал в неукротимой скорости своего движения; разогнав сердцебиения, обрывал слова на полувдохе, ограничивал порывы каменной ладонью, смертельной тоской закрывал глаза—и ничто не могло согреть проникнутых духом одиночества холодных его стен, и никто не мог в нём заговорить, и никто не мог быть принят.