Я был юн. Мне хотелось свободы.
Броды, казалось, знакомы все
на реке, что катила воды жизни
близко и вдалеке.
Поводырь мне не нужен. Без лоцмана
с лоцией обойдусь.
Пусть телефон не плещет эмоции,
не будит в эфире ни боль, ни грусть.
По проводам не текут мамины слёзы,
виртуозно точить камень души.
Я выбрался из апофеоза
любви на новые рубежи.
Не звонить, не писать, не откликаться,
упиваясь волюшкой всласть,
падать, карабкаться, подниматься,
только сила моя и власть.
А родители? Что родители?
В цепи отживших одно звено.
Зрители. Просто зрители,
для которых идёт кино
новой жизни. Кипящей чаши,
чаще сладкой, пусть даже яд
в этой чаше вином подкрашен,
всё равно нет пути назад.
Но однажды звезда упала
и сказала: «С отцом уйдём!»
Её гибель и стала началом
возвращения в отчий дом.
Очень тихо кралась в лето осень
Желтым садом, инеем, дождём.
И замерзли яхонтами росы
На окне зашторенном моем.
Никому окна не открываю,
Сплю в дому, нетопленном с весны,
И стола гостям не накрываю,
И не вижу розовые сны.
Все смешалось в этом странном мире:
Гул войны, пожар, вороний грай.
Слёзы радости и пляски на могиле,
Ноты арий и собачий лай.
Горлопаны, вставшие из пыли,
Крикнувшие: «Волю подавай!» —
Обещая, плакали и выли,
Рвали глотки, предрекая рай.
Это было. Все, конечно, было.
Выла вьюга, и снега мело.
Февралем забытым, хмурым, стылым,
Февралем все было, и прошло.
А потом вернулось неизбежно,
Как проклятье, как жестокий рок.
Бросилось открыто и небрежно
Той же датой, в тот же самый срок.