Я не мог не написать эту книгу. Я
рассказывал ее себе и своим друзьям много лет и, наконец, понял,
что лучше один раз написать. Я был счастлив, когда писал ее.
Уж не знаю почему, но я сразу решил,
что этот роман должен быть посвящен кому-нибудь. Сначала я хотел
посвятить эту книгу доброй старой Англии, но потом решил посвятить
ее друзьям, 70-м годам и своей любимой улице. Потому что я понял,
что очень любил своих друзей. Очень. Это были прекрасные парни.
Многие из них уже в могиле. Пиф умер в лесу, под деревом:
остановилось измученное от пьянства сердце; Пашку насмерть забили в
милиции; Титку запытали бандиты; в живых остался Китыч, мой старый
товарищ; неподражаемый Андре... И стоит еще за Володарским мостом
Народная улица, самая удивительная улица на свете! У меня была
самая лучшая в мире юность на этой улице. И что я мог еще сделать,
как не написать книгу, чтобы быть всему этому благодарным? Любовь и
жалость переполняли меня, и я излил их в романе. Не верьте никому,
если вам скажут, что застойные годы были ужасны. Плюньте им в лицо!
Они были прекрасны, когда вам 17 лет. Таких девчонок, как в 70-е
годы, нет теперь и не будет: они любили нас, пацанов, красиво и
трогательно. А главное, они любили нас бескорыстно: у нас не было
всех этих современных побрякушек, которыми сейчас любой урод может
вскружить голову девчонке. И ребята были простые и доверчивые. И не
боялись мы ничего. Казалось тогда, что счастья хватит на всю
жизнь.
И еще я посвящаю этот роман всем
женщинам, которых любил и обидел когда-то.
Простите меня.
Артур Болен.
ЧастьI
Немец сражается за Великую
Германию,
Француз сражается за Прекрасную
Францию,
Русский сражается за Святую
Русь,
Англосакс сражается за
свободу.
С недавних пор я возненавидел
воскресенья. В этот день отец появлялся на кухне раньше обычного,
устраивался на табуретке возле окна и начинал на меня смотреть. Я
мрачно наливал себе чаю, мрачно жевал рогалик и мрачно изучал
стократ изученную щербинку на крашенном подоконнике. Весь фокус
заключался в том, что отец ждал, когда я на него посмотрю, а я не
смотрел. Я знал, что если я посмотрю, то он начнет ухмыляться и
подмигивать, чтобы показать, как он меня понимает, а меня от этого
трясло просто. Очень мерзко у меня было на душе. Самое поганое, что
никто в это не хотел верить. Маман смотрела на меня грустно. В этой
грусти таилось столько многозначительности, что мне хотелось
сказать какую-нибудь гадость, лишь бы изменилось выражение ее лица.
Время от времени они уединялись в своей комнате и принимались там
шушукаться и препираться, а потом выходили оба красные и
пристыженные, и сразу было ясно, что речь шла обо мне. Как дети,
честное слово...