Когда мы впервые встретились с Бароном, мне было семь лет, а ему шестьдесят три года, и с таким же успехом ему могло быть сто двадцать шесть или все пятьсот. Он отнюдь не выглядел дряхлым, но в моих глазах уже давным-давно перешел точку невозврата, после которой заканчивалось живое детское время, бесконечное, измеряющееся ночами до следующего дня рождения, и начиналась вялая законсервированность взрослого бытия. Точка невозврата мне виделась в районе лет двадцати. И понимание того, что когда-нибудь ее с большой вероятностью достигну и я, было сумрачным, не более чем одной из многочисленных сказок, которая могла оказаться как чистой правдой, так и выдумкой.
Сопящий на соседней кровати Барон и я были двумя планетами, вращающимися в одной галактике, но не имеющими прямой связи. И уж точно не перерастающими друг в друга. Он находился всего в двух метрах от меня, но был так далек, что рассматривал я его, словно через подзорную трубу со своего надежного берега. Его густые седые волосы, его длинные усы, фиолетовые круги под глазами на фоне холодной бледности, его безвольно сложенные руки на выпуклом животе под бледно-зеленой простыней. Мне было его жаль. Хотя чисто объективно я находился в не менее уязвимой ситуации, чем он. А именно – на больничной койке.
Позже я часто думал о том, как сложилась бы моя жизнь, не окажись мы тем знойным летним днем в самом разгаре затопленных светом и новизной восьмидесятых в одной палате. Перетасованные судьбой, как игральные кости в стаканчике, и выброшенные именно в то время в том месте. Была бы она – моя жизнь – более простой? Вероятно. В ней было бы меньше терзаний и меньше вопросов. Она была бы более спокойной. Потому что никто бы не схватил меня за шиворот и не стал трясти на протяжении долгих, долгих лет. Образно говоря. Хотя разное бывало. Да, она была бы более простой и спокойной. Но и более инертной и безвольной. И теперь я уже ясно понимаю, что за одно это я обязан Барону до конца своих дней.