…Сам не знаю – зачем это вспомнилось.
Мы с Довлатовым шли вдвоём по безлюдным предутренним улицам, сквозь осенний, меланхоличный, как и наше с ним состояние, непрерывный, расплёснутый по ветру, шелест жёлтой и алой листвы, шли устало и молчаливо, неизвестно куда и зачем, но, скорее всего, в пространство, потому что в нём было нечто, нам дающее проблеск надежды, если даже и не на чудо, то, по крайней мере, на скромное, но такое, чтоб нас обрадовать или даже вдруг окрылить, пусть и малое, даже крохотное, но тем более дорогое, настоящее волшебство, шли с трудом, но зато упрямо, вдоль деревьев и мимо храма, шли, не выпив ещё ни грамма, словно были за гранью драмы, разыгравшейся в синеве над слоистою мглой, в Москве.
Довлатов приехал ко мне осенью семьдесят второго до того неожиданно, что без всяких лишних слов и никому не нужных объяснений стало мне ясно: порыв этот, искренний и отчаянный, а может быть, даже побег – из Питера, из кошмара, своего, незаёмного, давнего, из круга, пусть и не замкнутого, но очерченного жестоко и магического, пожалуй, потому что внутри него всё трудней дышалось ему, и душа всё чаще болела, и хотелось просто на волю, вдаль, вперёд, и куда угодно, лишь бы вырваться поскорее за черту, оказаться в дороге, чей синоним, чьё имя другое, и важнейшее, это жизнь, – порыв этот, повторяю и подчёркиваю, похожий на прорыв к самому себе, и оправдан, и не случаен.
Был Сергей настолько измотан, что я тут же, мгновенно, понял: надо его спасать.
В прежние, сложные годы, с их постоянными вывертами, подвохами, непредсказуемыми событиями и снегом на голову сваливавшимися происшествиями, которые приходилось то и дело расхлёбывать, с их реальной опасностью для любого из нас, не похожих на обычных советских людей, с их коварством, подлянкой и злобой, на любом буквально шагу, да ещё по причине общих расхождений наших с действительностью, мы, люди тогдашней богемы, испытавшие всё, что положено было нам испытать из несладкого, а порой откровенно гибельного, на износ, на излом, на прочность, на авось, на собственной шкуре, слишком ясно осознавали, что такое – спасти человека.
Я поселил его у себя.
Квартира была однокомнатной и находилась на четвёртом этаже, – не слишком низко, чтобы снаружи посторонние люди всякие, кагэбэшники или менты, отчётливо, как на ладони, запросто видеть могли, что происходит внутри, и не очень высоко, чтобы, при надобности, если, допустим, лифт не работает или ещё по какой-нибудь важной причине, быстрым шагом подняться по лестнице и сразу же позвонить условным, известным считаным друзьям, особым звонком, чтобы скорее впустили, или своим ключом, если я выдавал его кому-нибудь, дверь открыть и войти в тесноту прихожей.