В Большом зале пиров королевского замка Гвента приглушенный гул голосов смешивался с едким дымом священных трав, убойным ароматом подгоревшей вепрятины, слабым, почти теряющимся в оранжево-желтых отблесках многочисленных факелов светом закопченной хрустальной люстры под таким же закопченным потолком, и создавал атмосферу настороженности, выжидания и стыдливой неловкости.
Приглашенные на прощальный пир сидели, уткнувшись носами и бородами в свои ломти хлеба, служащие им блюдцами, тарелками и скатертями одновременно, и с немногословной сосредоточенностью раздирали руками наваленные перед ними куски мяса, безрадостно прихлебывая потин из бронзовых кубков. Там, где в иное время звучала бы похвальба, шутки и дружеская перепалка,[1] время от времени перекатывался лишь тусклый звон кубков о глиняные бутыли с потином да выдавленные через силу комментарии в адрес меню, чтобы хоть как-то заполнить гнетущую, наполненную чуждыми, пустыми звуками, тишину.
Хотя, если присмотреться, то было еще одно занятие, выполняемое гостями через силу.
Собрав всю волю в кулак, пирующая знать демонстративно не смотрела в одну сторону.
В сторону единственного пустого места во главе переполненного стола. Пустого места, зиявшего для всех пришедших этим вечером подобно провалу в ткани реальности, подобно проходу в иной мир, подобно несмываемому пятну на коллективной совести Гвента.
Пятну позора.
По правую руку от незанятого трона прислуга перед началом пиршества принесла широкую длинную скамью, постелила свежего сена, накрыла его медвежьей шкурой, набросала подушки, и теперь на этом месте полусидел-полулежал молодой человек лет двадцати пяти. Глаза его были закрыты. По бледному лицу то и дело пробегали волны боли – физической ли, душевной – нескромному наблюдателю оставалось лишь гадать. Бескровная рука кронпринца слабо сжимала ножку серебряного кубка. Самые соблазнительные кусочки мяса медленно остывали перед ним нетронутыми с начала пира.
По левую руку от пустующего трона сидел – пока вдруг не поднялся с места – длинный жилистый старик с гривой седых волос, тщательно уложенных в творческом беспорядке, и искусно взлохмаченной бородой.
– Тишины прошу! – надтреснутым, но звучным голосом прокашлялся он, и теплящаяся еще в вечеринке жизнь замерла окончательно.