Кафе называлось необычно. «НИКОГДА» – огромными золотыми буквами по черному граниту нашкрябано над потайной дверью, которую одинокий прохожий никогда бы не догадался ни толкнуть, ни потянуть, а, пожав плечами, поспешил бы далее по делам своим скорбным, неказисто присутствуя в этом странном городе всеми своими выпуклостями и отростками. И удаляясь в неизвестном направлении, он нехорошо думал бы о чем-то абстрактном, которое во всем виновато и которое чихать хотело на чьи бы то ни было мнения, и, жируя в своей безнаказанности доныне, оно бы и опосля глумилось над всяким каждым из нас, не случись, как говорится, следующее событие: потайная дверь вдруг сама собой открылась. Прохожий остановился, почесал репу, задним числом, которое, конечно же больше чем ничто и едва ли меньше чем все, понимая, что если это и не приглашение, то во всяком случае позволение войти туда, куда, собственно, ему, существу во всех отношениях обыкновенному, вход заказан самой мерой его обыкновенности. И прохожий сделал шаг, про который принято говорить: маленький для человека, огромный для человечества.
Два дюжих охранника оглянулись, но ничего подозрительного не заметили, закурили и с достоинством стали пускать дым в царящую вокруг атмосферу безнаказанности, из которой то и дело появлялись несогласные личности. И личности эти, кутаясь в человеческие телеса, шлепали мимо потайного входа, гранитных пилястр с вычурной капителью, подпирающих величественный антаблемент с каким-то немыслимой красоты фризом и, оказываясь перед массивной из черного дерева дверью, которую открыть усилиями одного человека не представлялось возможным, теряли понимание своей исключительности всего на одно мгновение, но этого оказывалось достаточно: дверь игриво открывалась, и никогда, плотоядно чмокнув, переваривало очередную жертву.
Впрочем, никогда в своей парадной ипостаси выглядело достаточно респектабельно, и жертва, сбрасывая с себя уличные одежды в распрекрасном вестибюле, продолжала считать себя несогласной, но уже сама не помнила с кем или чем, и отразившись в огромном зеркале, которое то ли благодаря чудесной амальгаме, то ли не менее чудесному багету преображала всякою невзрачность в аутентичность, навсегда терялась в недрах вышеназванного никогда. Хотя и «навсегда» здесь тоже было с некой подковыкой, поскольку являлась умозрительной величиной, а значит подчинялось основополагающей идее, которая вертела всяким умом в угодную ей сторону.