Поднялся ветер между светом и тьмой.
Пролилась на камень вода.
Выполз из-под камня черный уж, заскользил по лугам, извиваясь в траве, пока не кинулся в реку и не обернулся пестрым окунем.
Поплыл окунь, рассекая воду, то поднимаясь, то уходя в глубину, пока не бросился на берег и не обернулся волком.
Побежал волк по лесам, не ведая усталости, пока не ударился оземь и не обернулся соловьем.
Полетел соловей по рощам, сбивая с листьев росу, пока не сел на горке в ракитовый куст, чтобы, оставаясь невидимым, пропеть в свой час.
И в блистающие летние полудни говорили, что он там – там внутри куста, и всякий раз я пытался раздвинуть ветви, напряженно искал его глазами, но, как ни старался, никогда не мог его увидеть.
«Он там, там внутри!..»
Куст был. И он был в нем… И был как будто его невидимым содержанием, его живой душой.
А потом нужно было спускаться с горки по тропинке, погрузившись в зеленую гущу, словно по потайному лазу, выводящему из тенистого сумрака к неожиданно сияющему проему, который и был входом в ту местность, где между грядой холмов, поросших орешником, и просторным синеватым лесом из отборных елей тянулись одна за другой маленькие летние поляны, соединявшиеся между собой естественными сужениями и постепенно нисходящие в далекое, тягучее марево, где волнистый и переливающийся, как река, воздух, был, вероятно, еще плотнее и слаще.
Над полянами грузно и прямолинейно проплывали жуки, которых можно было сбить на лету или даже схватить рукой. Крупные и красивые, как перстни: перламутровые, с отливом в прозелень. В спутанной, некошеной траве стрекотали пегие кузнецы, пускающие из пасти ядовито—коричневую жидкость, а на горячие пни садились бабочки—лимонницы со спиральками хоботков и мягкими припудренными брюшками со слизистыми кишочками.
В крепком медовом жаре лугового пышнотравья улавливалось прозрачное речное дыхание – потому что за еловым лесом действительно была река, и она должна была явиться – тихо, не широко разлившись – сразу за высокими елями.
Солнечные пригорки в лесу были обсыпаны перезрелой черникой и утыканы пучками пестрых лесных гвоздик. Одну из елей на пороге леса пощербила молния, словно посек топор, а ветер завалил почти навзничь – так что ее паучьи корни оказалась выворочены из почвы, и большую их часть поглотил огромный двугорбый муравейник, темно—медная плоть которого вся кипела, а расползавшийся от нее, как дым, насыщенно терпкий и тепловатый муравьиный дух ударял в нос еще издали. Угольно—черные жужелицы с зазубренными рогами и резцами—челюстями, до крови прокусывавшими кожу, носились среди еловых стволов, облепленных бугристыми потеками пересохшей и побелевшей смолы. Словно засахарившаяся, смола вызывала искушение себя отведать и удивляла пряной стойкой горечью, никак не выветривавшейся потом изо рта. Под ногами валялись толстые и длинные еловые шишки. Одни блестящие и крепкие – как бы лакированные, а другие ощерившиеся, дочиста вылущенные белками. В низинах рос бурый хищный папоротник, и земля там была черной, голой и влажной.