…Пока часть того, что составляет наше восприятие, поступает к нам через органы чувств от объекта, находящегося перед нами, другая (и, быть может, значительно бо́льшая) часть всегда приходит из глубин нашего собственного разума.
Уильям Джеймс. Принципы психологии[2]
8 января 1919 года
Теодора больше нет.
В словах, которые я только что написал, не больше смысла, чем в образе его гроба, погружающегося в клочок песчаной земли неподалеку от Сагамор-Хилл, – места, любимого им более всех прочих райских уголков. Еще когда я стоял там, продуваемый насквозь стылым январским ветром с пролива Лонг-Айленд, мне подумалось: «Конечно. Это шутка». Конечно, он сейчас сорвет крышку гроба, ослепит нас всех своей дурацкой усмешкой, скорее смахивающей на оскал, и зайдется в дребезжащем и режущем слух хохоте. Потом объявит, что, мол, есть срочное дело – «Есть работенка!» – и мы будем незамедлительно построены для выполнения ответственнейшего задания: защите некоего маловразумительного вида тритонов от хищнического истребления индустриальным гигантом, коий преступным путем разместил свое зловонное производство в местах любовных игрищ крошечных рептилий… И я был не одинок в этих фантазиях, все присутствовавшие на похоронах чувствовали нечто подобное – это было написано на их лицах. Представить, что Теодор Рузвельт действительно покинул нас… совершенно немыслимо.
Хотя в действительности никто не отдавал себе отчета, что он стал угасать уже давно, с тех пор как его сын Квентин пал жертвой Великой Бойни в ее последние дни. Сесил Спринг-Райс, явив однажды образец типично британского сплава искренней заботы и не менее искренней язвительности, пробубнил, что Рузвельт всю свою жизнь был «шестилетним ребенком». В свою очередь Герм Хагедорн заметил, что после того, как самолет Квентина летом 1918-го сбили, «ребенок в Теодоре умер». Сегодня вечером, ужиная с Ласло Крайцлером у Дельмонико, я напомнил ему об этих словах Хагедорна. На протяжении двух оставшихся перемен блюд я был нещадно подвергаем длительному и типично Крайцлеровому страстному объяснению истинных причин, согласно которым смерть Квентина стала для Теодора чем-то большим, нежели просто несчастьем: тот искренне винил себя в случившемся, к тому же вина эта усугублялась его собственной философией «усердной жизни», согласно которой дети, стараясь порадовать родителей, зачастую сознательно подвергают себя опасностям. Для Теодора такие мысли были практически невыносимы, и я всегда знал это. Всякий раз, когда ему приходилось терять кого-то из близких, создавалось впечатление, что в борьбе с самим собой он может просто не выжить. Но все обходилось до сегодняшнего вечера, когда, внимая речам Крайцлера, я осознал всю степень недопустимости подобных моральных колебаний для двадцать шестого президента, который временами даже самому себе представлялся воплощением Правосудия.