Псковская губерния… Одна из самых русских губерний. Ее северные болотца, рябины, осинники и дубы взлелеяли семь первых глав «Евгения Онегина».
Но ты, губерния Псковская,
Теплица юных дней моих…
[1]Как высмеял поэт псковских барышень, их провинциальное жеманство и не всегда безупречные зубы! Может быть, мстя за зимнюю Михайловскую скуку, за дурные дороги, на которых он ломал брички, а Онегин коляски – «изделье легкое Европы». Или за ночные проигрыши на почтовой станции, за скучные разговоры почтенных помещиков о сенокосах и псарнях, за их пристрастие к похоронным яствам, за альбомы с голубками и пронзенным сердцем. Хуже горькой редьки надоели ему эти альбомы с бойкими стишками армейской музы! Но вот – «Вновь я посетил тот уголок земли…». Самые нежные строфы о псковской природе, о пажитях и нивах. Уже потом, десять лет спустя, как будто предчувствуя расставанье.
Теперь, когда весь мир говорит о Пушкине, вспоминается поездка в Михайловское, путешествие на тряском тарантасе и облако пыли, отнесенное ветерком далеко в поле, слепни и нервно вздрагивающая блестящая кожа на лошадиной шее, по которой стекала струйка темной крови. Мимо бежали «нивы и пажити», голубоглазый лен, березовые рощи, деревушка с журавлем колодца, «копанцы» – вонючие пруды, где мужики мочат осенью лен, загаженные гусиным пометом и пухом сырые луга. Иногда попадалась усадьба. Тянулась длинная ограда из деревянных копий и каменных столбов. Многозначительно шумел липовый или березовый парк – «приют задумчивых дриад». За деревьями виднелась сельская церковь, построенная трудами крепостных зодчих, корявая, под цвет яичного желтка, но непременно каменная, с колокольней – эхо екатерининских пышных соборов в деревенской глуши, а в другом конце сада – деревянный господский дом с «ампирными» колоннами, с пионами в цветнике перед окнами, за которыми стояла чернота пустых зал, – пушкинский воздух.
Эти липовые парки с аллеями и урнами, дома с претензиями на «анфилады», с антресолями и львами – бледные отголоски Версаля в псковских болотах и осинниках – или скромные домишки с зальцами и диванными, с золоченными канделябрами (Версаль! Версаль!) и кафельными лежанками были тем миром, в котором дышал Пушкин. Когда тарантас гремел в облаке пыли мимо такого «гнезда», приходило в голову, что Пушкин ведь мог бывать в этом доме. Что, может быть, еще сохранился где-нибудь на чердаке под этой высокой крышей обтрепанный клеенчатый диван, на котором после обеда в гостях поэт отдыхал с трубкой в руке? Или запыленная пустая бутылка из-под лафита, которым угощали залетного гостя бригадиры в отставке? Может быть, еще лежали где-нибудь на огороде черепки того кувшина, из которого он пил брусничную воду, или осколки его стакана, разбитого неловкой дворовой девчонкой. Что ей было за такое преступление? Оттаскали в людской за волосы. Потом купили новый стакан. Из него пил чай капитан-исправник. И этот стакан давным-давно кончил свое стеклянное существование. А ведь тот – из толстого мутноватого стекла, на граненой ножке – из которого утолял жажду поэт, мог бы стоять в музейной витрине, и мы смотрели бы на него с благоговением.