Лет, предположим, тому назад тридцать пять некий литератор, считавшийся тогда молодым, сказал про Л. Пантелеева примерно так: бывают такие времена, что значительность писателя определяется книгами, которых он не написал.
Алексей Иванович услышал. И понял. И оценил даже слишком высоко. Незадолго до смерти прислал тому литератору письмо:
«Если то, что мне удалось сделать за мою долгую жизнь, заслуживает внимания и критической оценки, то сделать это, лучше, чем кто-либо, можете Вы – не сейчас, так позже, когда меня не будет…»
Насколько я понимаю, от титула «советский писатель» у него зудело лицо, как от въевшейся маски. И он уже не верил, что сорвет ее сам.
Тем не менее, он это сделал. В повести, напечатанной посмертно, – «Верую…».
Раскрыл свою тайну, а в сущности – нехитрый секрет. Но страшно для него мучительный. Вносивший в его существование нестерпимую фальшь.
Дело в том, что Л. Пантелеев был не советский писатель. Потому что Алексей Иванович Еремеев был не советский человек. Поскольку презирал агитпроп, ненавидел госбезопасность и веровал во Христа.
Но работал он – формально, да и фактически – как любой подцензурный автор, – на агитпроп. Ненависть – скрывал. Веру – тщательно таил.
Да, из страха. За тех и за то, что любишь, и так далее. А верней – оттого, что не было выхода. Не имелось другого способа жить и даже просто – быть.
Это многих утешало и даже успокаивало навсегда. Но у Алексея Ивановича совесть была какая-то непримиримая. Особенно под конец, когда настало личное несчастье. Металась, как в клетке.
А вместе с тем – он надеялся на свою литературу. Что раз он старался не допустить в нее ни атома лжи и зла, она послужит истине и благу. И что за это читатели будут его любить и не сразу забудут.
И так действительно и вышло. В его текстах жила, освещая их, некая непререкаемая норма единственно правильного человеческого поведения. Полагаю, что они спасли множество душ.
Вообще, страшно представить: если бы советские люди с детства читали только произведения настоящих советских писателей, – что бы вышло.