Чаще всего Птицелов промышлял в подмосковных лесах по Клязьме, Пахре или Маре, где ранней весной находили приют многие перелетные певчие птицы. Он довольствовался тем, что находил в средней полосе России, поскольку передвигаться по ее просторам, особенно в южном направлении, стало накладно, да и небезопасно. От прошлых его удачных охот в долинах Кавказа и горах Средней Азии остались лишь воспоминания, фотографии да лично собранная огромная фонотека. Но и тут, в окрестностях столицы, ему уже несколько раз везло: стихия перелета увлекала и заносила в холодные края птиц редких и невиданных. Если не удавалось отловить, то уж, во всяком случае, получалось записать на пленку голос иноземки. И этим он был удовлетворен и счастлив! Всю жизнь Птицелову приходилось скрывать свое увлечение или уж по крайней мере особо его не выпячивать, ибо окружающие его люди считали это занятие несерьезным, не сообразным ни с его должностью, ни с положением. Однако в кабинете, точнее, в комнате отдыха всегда висели две-три клетки, причем птицы изредка менялись. И среди сослуживцев он получил соответствующее прозвище.
Первые свои выходы на промысел он начинал в середине марта по московским паркам и, как всякий стареющий человек, делал скрупулезные записи. Он никогда не спешил расставлять клетки-ловушки и специальные, связанные из распущенных колготок сети, ибо отлавливал только редких птиц исключительно для собственного удовольствия. Кроме парков, он изредка заезжал на кладбища, причем старые, заросшие кустарниками и лесом, где как раз достойные его внимания певчие птицы появлялись чаще всего. Поминальные жертвы – раскрошенные на могилах вареные яйца, печенье и булки – были хорошим кормом, особенно ранней весной, когда в лесах за городом лежал снег. Кладбищенские сторожа знали Птицелова и за большую плату позволяли ему отлавливать птиц. И только на одно – Ваганьковское – старик приходил лишь записывать голоса на магнитофон и никогда не решался ловить. Это кладбище было для него запретным, но именно сюда его порой тянуло, как тянет на Север весеннюю перелетную птицу. Чтобы услышать пение всей пернатой твари, следовало приходить рано, еще до восхода солнца, и потому Птицелов пробирался на своей «Волге» первого выпуска куда-нибудь к забору вдали от ворот, оставлял машину и по-воровски забирался на кладбище. Тончайший музыкальный слух его как бы скользил в заполненном птичьими голосами пространстве, а дальнозоркий глаз выискивал среди могил пятидесятых годов единственную, двухлетней давности, втиснутую меж литых оград. Под рядовым, малоприметным камнем лежал прах неизвестного ему человека, скорее всего какого-нибудь безродного старика или бомжа, но имя на обелиске, дата рождения и смерти принадлежали Птицелову. Было странно смотреть на свою собственную могилу, и если чуть подольше постоять, то возникало полное ощущение какой-то невесомости, будто он и в самом деле умер 19 июля 1989 года, а то, что сейчас существует на земле, – лишь его душа, витающая над захоронением подобно птичьему голосу. Это же смешанное чувство ирреальности он испытал, когда ему вручили документы прикрытия на чужое имя, и приземляющим, связывающим его с жизнью началом осталось лишь увлечение, определившее прозвище. Указанная же на надгробии дата смерти была замечательна тем, что в этот день у него случился инфаркт, после которого решено было отправить Птицелова на пенсию и обезопасить спокойный отдых некрологом и лукавыми похоронами. Во время своего «воскресения» он не совсем понимал этих крайних предосторожностей, с неудовольствием вселился в новую квартиру за Кольцевой дорогой, но годом позже стал даже радоваться и подумывал, что на всякий случай неплохо бы вообще уехать из Москвы.