Долбануло, шарахнуло, врезало, звездануло, залепило, жахнуло, трахнуло… и приложило так, что, падло, система легла. Это ж надо какую бомбень на нас кинуть?! Чтоб столбы системные [1], прокреозоченные, и по десять сантиметров минимум в диаметре толщиной – как спички, сложились в сторону границы, у своего основания. Некоторые, правда, выстояли, где горки прикрыли. Ядерный сюр у нас теперь на левом. Правый фланг почти не пострадал. И стоит система волнами: с левого при переходе на правый. Где-то в районе участка 13–14 [2]. Какой мудак, без нашего одобрения, по этой забитой «Рухнамой» Туркмении и бомбу запустил? Хочется знать – кого надо обложить за то, что происходит. Мало нам забот, тут еще и война ядерная. Чтоб вам там, в Москве… начинаю думать я и останавливаюсь. Их-то, наверно, самых первых и накрыло. Если уж на туркменов не пожалели бое-припаса, то по столице небось в первую очередь влепили. А го-лова как болит! Говорят, что мат – российская многовековая разработка, антистрессовое средство – все в одном. Не матерились на ОППЗ [3] только наши лошади и собаки. И то только потому, что их там не было. Выбираемся из окопов и блиндажа опорного пункта, стряхивая с себя и оружия пыль, песок, камешки, щепки и уплотнитель старого наката. Над горами, опорным и прилегающей местностью, территорией заставы, стоит и клубится пыль. Облаками. Большими и малыми. И лежит на земле все, что не устояло.
Конюшня не устояла. Сложилась, как складной домик. Но не вся. Где-то на половину длины. Привалила она старыми бревнами и стропилами многих наших ахалтекинцев. Пришлось мне самому их добивать, когда мы разобрали завал.
– А ну мля, вышли все нах из конюшни! – Слезы у них на глазах, а я, значит, – железный.
Одиночные выстрелы из АКСа сухо щелкнули в заваленной стропилами конюшне. Мяса теперь столько, что можно хоть солить в бочках. Соли у нас много. А из двадцати двух наших лошадок только восемнадцать в строю, из них пять раненых. Жалко им лошадок стало, солдатам моим. Себя бы пожалели. Федор, наш водитель, плачет, опершись на уцелевший столб при входе в бывшую конюшню. Надо же, вроде за машину переживать должен водитель. Вон, гараж-то тоже не устоял. А он о своей кобыле жалеет. Рвет Федю на землю. Да что ж я сделаю-то, Федя, привязанные они все были, по уставу, инструкции, наставлению. Кто смог оборвать недоуздок и проскочить к воротам – вырвались, получив ушибы и содрав себе кожу в основном на спине и боках. Да, а глаза у них, у лошадей, все понимают. Я отворачиваюсь, чтоб их не видеть перед выстрелом, или перепрыгиваю через загромождение и бью придавленных крышей лошадей в затылок или в ухо маленькой пулей моег-о складного «полувесла». Мерзко это, своих добивать, хоть лошадей, хоть кого. Потом руки трясутся, ком в горле и настроение паршивое. А солдаты отворачиваются. Все понимают мои пограничники, что нет выхода, что покалечены наши лошадки так, что вылечить невозможно, только муки терпеть. Но они отворачиваются, взгляд от моих глаз уводят. Не одобряют. Как будто их спасти можно. А мне нельзя, а теперь тем более нельзя сюсюкать. Я тут один на всех лейтенант. А связи нет ни хрена. Сначала живые, потом связь. Или наоборот? Лучше вместе!