Исповедь Империи
ПРОЛОГ
Санкт-Петербург, октябрь 1791 года
Бумага ждала.
Она лежала на полированном столе из карельской березы, белая и безмолвная, как снежное поле перед битвой. Её молчание было обманчивым. Бумага таила в себе гул будущих катаклизмов, шепот ярости и отзвуки падающих империй. Она была опаснее яда, острее кинжала и тяжелее всей короны Российской империи.
Екатерина Вторая, самодержица всероссийская, подошла к столу. От ее фигуры, еще могучей, но уже отягощенной годами и грузом не сбывшихся надежд, по кабинету побежали тени, стремительно меняющиеся в пляшущем пламени свечей. В кабинете не было ни золота, ни парчи, только запах воска, старого пергамента и вечного, невысказанного одиночества. За окном, в колючей мгле петербургской ночи, на секунду возник призрак Медного всадника – её великий предшественник, её проклятье и её вечный соперник в битве за место в истории.
Она взяла перо. Пальцы, подписывавшие указы, менявшие границы государств и ломавшие судьбы миллионов, на мгновение дрогнули. Она писала не для современников. Их она могла обмануть блеском двора и громом побед. Она писала для тех, кто придет потом, через двести, триста лет. Для тех, кто будет судить её, не зная цены её компромиссов.
«Знайте вы, грядущие…» – начало письма к потомкам было таким же пафосным и высоким, как и всё её правление. Но уже в следующем абзаце тон сменился. Исчезла Императрица. Осталась лишь женщина с циркулем в одной руке и окровавленным мечом – в другой.
«Сила России – в её терпении. Слабость – в этом же. Я расширила её границы так, что от ужаса сего деяния у меня самой сжимается сердце. Но что есть Империя? Это тело, пораженное неизлечимым недугом. Я прописывала ей слабительное реформ, прикладывала припарки просвещения. Но болезнь – рабство духа, страх как основа бытия – возвращается вновь. Она в нас. В нашей крови. Она переживет и меня, и те стены, что я возвела».
Она писала о будущем с точностью провидицы. Она видела трещины, которые однажды разорвут страну на куски. Видела, как её преемники будут замуровывать эти трещины не реформами, а страхом, пока однажды всё не рухнет в кровавом хаосе. Она давала им имена, эти призраки грядущего: «Великое Потрясение», «Эпоха Застоя», «Время Великой Лжи».
Это была не гордая исповедь. Это был диагноз, поставленный пациенту, которого она любила больше любовников, больше сына, больше самой себя. И этот диагноз был смертным приговором, вынесенным самой себе.