в котором деньги побеждают гнев,
а урок все же будет преподан
Ночь приползла на улицы из влажной полутьмы весеннего леса. Ее лохматые хлопья забили артерии города и почернели, разбухли, напитавшись густым фабричным дымом. Вимсберг поперхнулся шершавым комом, перестал на миг дышать – но ничтожное мгновение спустя загудела, набираясь сил, просыпающаяся ночная толпа. Зарычали и зазвенели с улиц транспортные сигналы, и далеким ревом прощался с ними уходящий в неведомые дали пароплав.
Ночь забирала свое. Она шумела, содрогалась, жила! И где-то там, в ее дрожащем от немыслимого скопления чувств нутре, едва слышно проскрипела и лязгнула расшатанная дверь роскошной, но очень старой повозки.
Ожившим шорохом скользнул на козлы долговязый кучер. Возницу с головы до пят укрывал серый плащ, будто пошитый из той же унылой мороси, что зарядила с самого утра и не думала прекращаться. Под плащом, надежно укрытые глубоким капюшоном, плеснули мутной желтизной выпуклые глаза с черными семечками зрачков.
Изнутри постучали, и рукав плаща нервно порхнул к хлысту. Свистнуло, всхрапнула норовисто лошадь, застонали лениво колеса.
– В порт, – крикнули в забранное сеточкой окно. Стремительно темнело, и казалось, что карета тянет за собой ночь, укрывая город черным покрывалом.
Тьма наполняла Вимсберг своей особенной жизнью. Она проникала в души, застилала глаза, шептала приятно и лживо. Ее зов манил, опьянял, выгонял на улицы и заставлял дышать полной грудью – до тех пор, пока безнаказанность мрака не разметывал в клочья бесстрастный утренний свет, оставляя лишь стыд, наготу и беспощадную правду.
Днем вода у берега была прозрачной и спокойной – насколько вообще бывает спокойным океан в столичном порту. Но уже к вечеру небо сморщилось и разревелось обиженной девчонкой, которую соседский пацан дернул за пушистую облачную косу. Мириады холодных тяжелых капель взбаламутили воду, и та стремительно помутнела.
В последние годы дожди над Архипелагом шли часто. Кое-где они превращались в настоящее бедствие. Иногда цифры в сухих газетных некрологах не сразу принимались всерьез – трудно было поверить, что на юге и востоке от ливней колонисты, бывало, пропадали целыми деревнями. Такие новости никак не способствовали всеобщему оптимизму, а вовсе даже наоборот: тут и там брожение изъеденных отчаянием умов порождало совсем не лояльные настроения. И на суетливом Материке, и на чопорном Миррионе, и даже, по слухам, на равнодушном Боргнафельде то тут, то там возникали темные личности без явного прошлого, но всецело готовые к яркому будущему. Они с жаром заявляли, будто все мировые несчастья происходят от всеобщего непонимания истинной природы вещей, и так же горячо рвались эту истинную природу объяснить. Слова падали в зараженную сомнением почву и прорастали крепкими, как репейник, сорняками, собиравшими на колючках гроздья готовых учиться одушевленных. Большинство таких кружков не представляло опасности, но кое-где вреда от них было не меньше, чем от бесчинств обезумевшей природы.