1942 год.
Березовая роща, легкий ветерок шелестел листвой. Дробь дятла разносилась по округе, куковала кукушка. По узенькой тропке шел человек. Он шел медленно, опираясь на самодельный костыль. От боли и усталости он, время от времени, приваливался к березовому стволу, чтобы отдохнуть. По запыленному лицу катились скупые мужские слезы. Он тихонько бормотал себе под нос: «Еще немножко… Вот закончится роща, а там мосток через малую речушку… А там дом…»
Тишина. Он не мог поверить, что нет взрывов, криков, лязга орудий и страшных, мерзких рож немцев. Страх, поселившийся в душе, с гулким стуком сердца все это время жил в нем. Дойти до дома, уткнуться в гриву Белявки. Она поймет, милая, поймет, выслушает и пожалеет. Дойти, главное дойти и вот мосток. Он оперся о хлипкие перила. Вода в речушке была прозрачна, как слеза: камешки на дне, резвится головастик. Еще немного огородом. На грядках что-то зеленело, казалось, что родимую сторону не затронула война – пели петухи, брехали собаки. С громких скрипом журавля из колодца кто-то тяну воду. И вот стоит старый абрикос еще с зеленцой, а когда поспеет – слаще меда. Мать налущит кураги, высушит косточки, зимой так упоительно стучать молотком и выталкивать сладкую сердцевину камушка.
Он доковылял до низкой скамьи у ствола абрикоса, закрыл глаза, и тихонько засвистел. Сейчас с фырканьем из сарая ему ответит Белявка. Было тихо. Он снова засвистел. Белявка молчала. Он открыл глаза и увидел перед собой в короткой белой рубашонке, облепившей худющее тельце, девку с тоненькими ручками-веточками, с ножками, вьющимися короткими волосами. Девка стояла, чуть приоткрыв рот, из которого виднелись мелкие острые зубы как у щучки. Сунь палец и откусит. На треугольном личике светились огромные черные глаза. Взглянув в них, он как в полынью ухнул. Девка развернулась и пошла во двор, крича:
– Тетушка!
Появилась мать, вытирая руки о цветастый фартук. Подлетела, упала на колени, приговаривая:
– Васенька, сынок родимый.
Девка стояла у штакетника.
Он гладил мать по голове и говорил:
– Ладно, хватит… Живой, живой… Покалеченный малость, но ничего.
Он не стал говорить, что услышал в госпитале свой приговор «не жилец». Бочину разорвало, и сколько ее ни штопали, толку не было, и над ним смилостивились – отпустили домой умирать.