Здесь, над неприветливо рокочущим возле скал морем, в отданной ветру бесприютности никем не обжитого, веками пустующего, безымянного берега, можно сложить с себя все обязательства перед жизнью, отдав ей напоследок свою самую жгучую, пылающую мечту… но как призрачен ее таяший вдали горизонт, как велики расстояния от ее сегодняшнего «никогда» до теряющегося в неизвестности «всегда». Мечта о любви и свободе. Ради нее жизнь зазывает каждого на истощенную жадностью, скукой и слепотой землю, не обещая ничего, кроме вечного повторения одного и того же… слепоты, скуки, жадности. Но кто-то ведь должен призвать жизнь к ответу: зачем? И если это не сделаешь ты, другим и подавно это не нужно. Здесь, на самом краю.
Застывшее в немом вопросе время домогается ответа у сухой травы и заросших вереском трещин в гранитных скалах, которые были тут всегда, никому в мире не нужные, отданные непогоде и солнцу, и чайки кричат ветру одно и то же, пронзительно и настойчиво, кричат о возвращении всего к своему началу.
Этот вопрос живет с Герд почти уже семьдесят лет, вопрос о причинах видимого, таинственно ткущих необъятную панораму жизни. И хотя сама жизнь учит без устали каждого, что всё в ней – одно лишь страдание, начиная с рождения и кончая смертью, Герд подозревает, что это не так, ведь через рождение явился на землю Христос, указав своей смертью на новое, теперь уже в духе, рождение и тем самым поставив смерть в ряд жизненных метаморфоз… если бы только удержать в себе эту мысль!.. удержать не рассудком, но сердцем. Так много нужно раздробить в себе камней, растворить их соками своего прорастания и цветения, соками невинной, лишенной эгоизма устремленности к солнцу. От сердца к солнцу, и никак иначе.
В этом нет ничего личного, думать о себе как о командированном на землю страннике, и в самой бессрочности этого проекта угадывается намек на слишком уж большое для одной только жизни одиночество. Это не то, что обычно имеют в виду, говоря о бестолковости судьбы, это как раз тот самый мир, тишина и спокойствие, от которых шарахается уверенное в себе благополучие. Это к тому же ни на миг не стихающая боль какой-то очень большой утраты… утраты, быть может, самого себя. Ведь стоит только впустить в свою жизнь другого, как сам ты становишься всего лишь «половиной», чаще всего не пригодной для беспристрастного взгляда на это сожительство и потому всецело зависимой от того, другого, нередко чужого. Тем не менее, это противостояние другому является для каждого школой, хорошей или плохой, и тут каждый сам для себя учитель. Тому же, кто, выдрав себя с корнем из застойной рутины общежития, безоглядно устремлен к подобному себе свободному духу, приходится начинать всё сначала, снова и снова, подтверждая тем самым свою способность дышать далекими от сиюминутности идеалами. Их приносит, должно быть, каждому его ангел, эти едва только касающиеся земли идеалы, и каждый волен поступать с ними по-своему, да хоть бы и вовсе отвернувшись от них. А кто все же рискнет и потянется вверх, теряя на ходу ставшее уже ненужным броское, кричащее о себе «моё», тот сразу становится одиноким, и лишь тоска о любви и остается для него действительностью.