– …В роте у нас всё по-прежнему, Афанасий. Унтера ребят из молодых гоняют до седьмого пота на наших озёрных полигонах. Старички тоже рядом с ними «ковыряются». Там у Курта с Кудряшом да рыжим Василием свои оружейные дела имеются. Они на длинноствольные итальянские штуцера штыки-кортики приспособили, а сейчас что-то там с боевыми припасами колдуют, вроде как новые гренады себе ладят с фугасами, только и появляются у нас в расположении на общих построениях. Я им всем троим, ещё с той, с прошлой недели вообще разрешил ночевать в доме у Шмидтов, лишь бы у них там вот это вот самое оружейное дело бы сноровисто шло. И увольнительную с печатью из квартирмейстерства выписал, дабы их комендантские патрули не хватали в городе, да чужие бы офицеры чрезмерными придирками не драконили.
Лёшка вздохнул и поправил плотное шерстяное одеяло на лежащем у нагретого печного бока егере.
– Афонь, ты бы прогулялся, что ли, у себя во дворе? Вон, погляди, снежок-то первый чистенький выпал вчерась, а сегодня он даже и по самую щиколотку всю земельку покрыл.
Веки у лежащего на боку солдата вздрогнули, и его отстранённый, какой-то тусклый, словно бы устремлённый вдаль взгляд приобрёл осмысленность.
– Спасибо, вашбродь, не можется мне пока. Простите Христа ради. Полежу я немного, силов нет вставать.
– Афонь, ребята яблочек тебе передали душистых, абрикосов сушёных да пастилки ещё, вот всё рядом с тобой, здесь, на табуретке лежит, погрыз бы чего маненько ты, а? Ежели кашки не хочется, то это в самый раз тогда тебе будет.
Больной покачал головой и прикрыл глаза:
– Простите, вашбродь, никак не можется.
Алексей со вздохом поднялся со стула и оглядел всю комнату. Половина валашского дома с печью посередине была отдана на постой егерской роте. На хозяйской её половине жила тихая, пожилая чета. Вторая, меньшая половина избы, отгороженная печью и тонкой дощатой перегородкой, была отведена под сдачу служилым людям. В ней-то вот уже три месяца и находился один-единственный постоялец этого дома. Вёл он себя совсем тихо, лежал себе отстранённо и даже не стонал, когда в сопровождении Спиридоновича приходили к нему госпитальные лекари, проводили болезненные процедуры да меняли на его многочисленных ранах повязки. Всё он принимал от них молча и с какой-то покорностью.