В ночь на Гадальницу1 Варваре не спалось. То ли ветер, заходившийся за окнами в скорбном вое, душу наизнанку выворачивал, то ли марухи-плутовки2 потешаться над ней затеяли, а сон никак не шел. Нагретые телом простыни раздражали кожу, в ногах путались. Взмокла от пота рубаха, облепила бесстыдно тонкий девичий стан – потянулась было скинуть одежку да так и замерла, плечи дрожащие обняв. Что ж за морок ее обуял? Никуда от него не деться. Душно, холодно – не понять, точно волошба чья-то злая печатью на чело легло.
– Поди ко мне, не бойся…
Девушка поднялась рывком и, замирая от волнения, прижала ладони к груди. Сердце колотилось обезумевшей пташкой до той степени, что бой его набатом отдавался в ушах. Первая догадка не на силу нечистую – на дедовых гостей, которые еще накануне повадились водить ко двору доверчивых крестьянских дочек. Соромно Варваре за подружек было, обидно – только ни дед вызволять дурёх из лап блудников не ходил, ни тем паче внучку на выручку не пускал. «Против царёвых людей выступишь – выю гнуть под сабельку придется», – говаривал он с наставлением. В словах жестоких жалости ни на грош, зато в глазах под белыми бровями ярость огнем сверкала: на слабость собственную, на девок глупых, на царя, дозволяющего негодяям от имени своего бесчинствовать.
Много обманчивых нежностей шепталось под покровом ночи, много слёз проливалось после. Боярышне б зажмуриться покрепче и не вслушиваться в хмельной голос – пусть нутро на части рвется от боли, божилась родителю престарелому на рожон не лезть.
И обещание соблюла бы без раздумий, кабы не вспомнилось вдруг об отъезде стрельников3 в Можань. Спозаранку коней оседлали и убрались «по делам государевым» – пыль на дороге взвилась.
Неужто померещился зов бархатный?
В избе ни шороха. Давным-давно мелькнул под дверью свет и отзвучали шаркающие шаги. Дед задрёмывал мигом, едва подушки касался – теперь до зорьки не добудишься. Челядь по темноте носу из закутков не казала: ночь на праздник недобрая, исстари бают – духам принадлежит. Отсидятся, выспятся, чтоб назавтра явиться к боярину с мольбой слёзной: отпусти, мол, кормилец наш, на гуляния. Не-е-ет, не сыщется среди них смельчака, готового через страх первобытный ради шутки переступить. А наваждение сызнова зашептало невесомо: