Нас было пятеро. Мы сидели вокруг старого овального стола на габоевской кухне, жевали бублики с маком и тихо беседовали. Точнее – беседовали мы вдвоем, а еще вернее – Ахмед Асланович беседовал сам с собой, и только я иногда успевал вставлять в его монологи редкие все больше невразумительные реплики.
Дети молчали. У Габоевых было не принято перебивать старших, исключение допускалось только для Галки, как для человека, воспитанного в других традициях и для меня, поскольку мне всегда было наплевать на все их габоевские правила. Галка, впрочем, молчала тоже, задумчиво сидела на краешке стула, лишь изредка поднимаясь, чтобы долить кому-нибудь чаю.
Обсуждали Руслика, из-за которого, собственно, и собрались.
– Дурак он, – задумчиво рокотал Ахмед Асланович, теребя густую лохматую бороду, – дурак и олух.
Я смотрел на его умное носатое лицо и пытался понять, что он на самом деле имеет в виду. С Ахмедом Аслановичем никогда нельзя было сказать наперед, говорит он то, что думает, или прямо наоборот.
– Молодец, конечно, что сопли не распустил. Не ожидал. Но зачем? Зачем!..
Его манера говорить всегда озадачивала меня не меньше, чем неожиданный ход мыслей. Я никогда не мог предугадать, куда он завернет тему, а короткие отрывистые и не всегда уместные фразы, которые он словно выстреливал в собеседника, окончательно сбивали с толку.
– Ну вот скажи, для чего ему это надо?
Вопрос, очевидно, был риторическим, и все же он был обращен ко мне, и от меня, видимо, ждали ответа.
– По-моему, если к тебе на улице пристают с ножом, трудно задаваться вопросом "зачем», – ответил я без охоты, поскольку все еще не понимал, куда он клонит.
– А зачем ходить по такой улице? Ну вот ты мне скажи, зачем ходить по такой улице? Было бы у тебя, к примеру, двое детей, ходил бы ты ночью темными переулками?
Я деликатно пожал плечами. Детей у меня не было, но темными переулками я все равно, разумеется, не ходил. Мне вообще было не очень понятно, что там случилось на самом деле, но я был далек от того, чтобы прямо сейчас начинать выяснять подробности.
Мой жест должен был означать полнейший нейтралитет, но Ахмед Асланович принял его за одобрение своих слов. У него вообще вошло в привычку считать подтверждением все, что не являлось очевидно выраженным отрицанием, а потому он охотно принялся развивать мысль вглубь и вширь.