Едва машина остановилась, вернее, затормозила, чтобы тихо замереть у обочины шоссе, как он распахнул дверцу и выскочил наружу, на траву, поблекшую по осени, на щебень, и почти побежал.
Вокруг не было ничего способного встревожить или поманить так торопливо человека. Пустырь. Безмолвные груды камня. Железо, скрюченное, обожженное, вздыбленное, вогнанное в землю. Не сегодня и не вчера обожженное – давно, давно, и потому не вызывающее испуга или удивления, а лишь любопытство: что это? Что было когда-то здесь?
А он знал, что было здесь, и знал, почему подверглось огню. И все же бежал, оставив нас, своих спутников, в машине.
Сухой, высокий, чуть сутулый от старости или от неловкого желания быть немножко ближе к людям, сравняться с ними, он, бегущий, казался стройным и молодым. Полуседая шевелюра романтически разлохматилась на ветру, а легкое голубоватое пальто окрылилось полами. И Оскар Грюнбах летел на этих крыльях, не опираясь, как обычно, на трость, с которой не расставался, летел, перемахивая через камни и прутья арматуры.
Мы покинули машину и пошли следом. Не потому, что боялись потерять на этом кладбище камней и железа своего спутника, – нам, как и Грюнбаху, предстояла встреча с прошлым, и мы шли, желая приблизить эту минуту.
Ораниенбург! Бывший Ораниенбург. Странное чувство охватывает человека, когда он попадает в мир разрушения. Не сожаление, не грусть и не осуждение, и даже не удовлетворение от сознания того, что осуществлено справедливое возмездие: разметено в пепел змеиное гнездо. Но это мысль. А в чувствах – близкое, почти касающееся человека ощущение смерти. От живого лишь следы. Следы того же Оскара Грюнбаха. Здесь он поднимал эти камни, сваривал фермы, а они рухнули. Не без его участия. Было время, когда он хотел, чтобы все разнес шквал огня, превратил в пепел. И вот он бежит, торопится увидеть осуществленную мечту о пепле…