Меня зовут неважно как, ей-богу, люди, сам иногда путаюсь.
В школе прозвали Мольером: писал сценки для драмкружка, потом бросил. А все равно приклеилось, и пошло-поехало: и армия, и филфак, и служба – перекатывалось, как леденец во рту.
Я сижу на гранитном постаменте, задницу сводит от холода. Над головой юный Пушкин, моложе меня, держит под локоток бронзовую Наталью Николаевну. Они смотрят на дом, который когда-то арендовали и были счастливы. Точнее, на конюшню, дом правее.
А я смотрю на окна нашей квартиры: вот мое окно, балкончик, рядом окно соседки Тортиллы. Там всё теперь по-другому: стеклопакеты и прочее. Но березка из балкона всё еще торчит. Что с ней только не делали! Рубили, посыпали дустом, мочились на нее, нахлебавшись пива, на спор наряжали вместо елки.
Она выжила.
В мае Москва становится прибранной. При любых градоначальниках. Всё, что набросали за зиму в снег, убирают, чистят каналы и Яузу. В мае находили тех, кто без вести пропал зимой.
Один из них, может быть, я?
Ладно, ну, не я. Он. И вот он: лежит, голубчик, на тротуаре. Куча служивых гадает, сравнивает, ищет мотивы.
Какие там мотивы? Выскочил голубчик за сигаретами или за выпивкой, которые заканчивались непредсказуемо. И вдруг пробило: а за каким хреном мне жизнь такая? Куда я бегу? Кто загнал меня в эту карусель: метро, служба, рюмочная, квартира, жадная до денег жена и бывшая любовница – шторы в павлинах и на торшере красная шаль?
Придут к тебе на именины или ты – на чьи-нибудь. И снова кислый оливье, бурое вино, все эти «не будите ребенка», «закройте форточку», «где пипетка?», «наденьте тапочки», «премию зажали».
На лице осень, складки у рта, круги под глазами. А по паспорту, милый брат, годы твоей жизни в этой навязанной кем-то нише, которую превратили в нужник.
Голубчик понимает, что ему больше незачем и некуда идти. Он садится на скамейку, отпивает из бутылки, за которой его послали. Закуривает – и отблески спички гуляют по скулам и волчьим зрачкам…