Пифагор проснулся и почувствовал себя мужчиной. Мужчиной без трусов. Его собственные, последние, давно истлели, развалились. А чужие носить он брезговал. Хотя вот одежду верхнюю чужую одевал. И еще спал на чужом матрасе, укрывался чужим одеялом, жил в чужом доме, питался чужой едой. Своего у Пифагора ничего не было. Ничего.
Пифагор вздохнул и беспокойно глянул на стол. Нет, там все в порядке. Между грязной пустой разносортной посудой стояла бутылка. В ней было. Было ровно столько, сколько нужно утром на двоих.
Он посмотрел в сторону Гренобля. Спит еще. Зарылся, как обычно, в свои лохмотья на старом диване. И носа не высовывает. Холодно в старом доме по утрам.
Пифагор пощупал печку, к задней стороне которой примыкала его железная скрипучая кровать. Остыла печка за ночь. Совсем остыла.
Вылезать из постели было холодно. Но он скинул с себя побитые молью и временем чужие одеяла. А простыней у него не было.
Подошел к столу и вылил в стакан из бутылки ровно половину. Судорожно заглотил. Не закусывая. Нечем было закусывать. Да и незачем. Ел Пифагор в последнее время мало. Как и Гренобль.
Быстро влез в безразмерные штаны, накинул пиджак и фуфайку, присел у окна.
Пифагор глядел на пустую серую в утренних сумерках дорогу. Никого на ней не было. В поле в это время года еще не выходят – сугробы там в пояс. Только к обеду протарахтит мимо дома трактор, потащит к ферме волокушу с сеном. А до тех пор вряд ли кто забредет, заедет в их край деревни. Да и кто ему еще нужен?
Он снова вздохнул и вздрогнул. Водка уже упала в желудок, уже начала растекаться с кровью по телу, и все-таки было холодно. В старом доме холодно по утрам. На улице март. Хоть и топит Пифагор печь с вечера, а к утру дом совсем остывает. Снова надо топить, чтобы согреться. И чтобы Гренобль вылез из своих лохмотьев. Он ведь может и весь день проваляться, если не протопишь. Нет, хотя бы один-то раз тот обязательно вылезет.
Пифагор посмотрел на стол и встал, ткнул легкую без засова дверь. Запираться им было не от чего. Не от кого.
Вышел на улицу. Там было светлее, чем казалось из-за заляпанных, залапанных, растресканных оконных стекол.
Он прошел по двору, пригнувшись под веревками, на которых болталась разномастная одежонка. Кому из соседей с этой стороны деревни жалко было выбрасывать поношенное старье, так приносили и оставляли на пороге. Пифагор брезговал одевать чужое сразу. А стирать – это было слишком долго и утомительно, и заботно – мыло, горячая вода… Вот он и наловчился развешивать для стирки одежду на веревках. От дождей, ветров, солнца и мороза она, правда, становилась серой, бесформенной, но зато начисто утрачивала запах прежнего хозяина да и вообще всяческую связь с ним. Увидь теперь бывший владелец эту старую свою одежонку на Пифагоре или Гренобле – ни за что не узнает.