И снилось мне семейство Лота —
они брели до поворота,
вцепившись в траченную кладь,
томясь в стараньях непрестанных,
чтоб даже тень того, чем стал их
дремучий дом, не увидать,
и множа в памяти на нуль все,
включая тех, кто оглянулся
с невнятным вздохом «погоди»,
вдыхая дым горящих крыш, но
не удивляясь, что не слышно
предсмертных криков позади.
"Нет, верно, даже поднатужась, —
они шептали, – этот ужас
нам не вообразить вполне,
нам не представить казнь, в которой
Содом, всех нас голодной сворой
травивший, гибнет в тишине».
Они свернули, обсуждая,
что здесь дорога не крутая
и лучше было бы верхом…
А сзади россыпью горошин
их город, праведником брошен,
темнел нетронутым грехом.
Громадой зла, кровосмешений,
лжецов, убийц, живых мишеней,
где нечистоты и тщета
вставали с чердаками вровень,
а то, что мнилось дымом кровель,
пускали люди изо рта.
И небо тоже задымилось,
сокрыв стыдливо эту милость
от тех, кто шли сейчас втроем,
чтобы поведать, Бога ради,
не о спасенье и пощаде,
а о сожженных здесь живьем.
И заключен в соитье грубом,
союз блудницы с душегубом
крепчал, как кованый металл,
а если кто, наевшись адом,
вдруг чем-то брезговал, с ним рядом
сидящий только хохотал.
Они, как мелкая посуда,
все появлялись ниоткуда
и исчезали без числа,
чтоб возродиться чем похлеще.
И я узнал все эти вещи,
и я промолвил «мать честна».
Все эти камни, эти лица,
и хирургическая спица
в хребте осмысленной судьбы,
болезнь, торгующая бойко,
попойка, брошенная стройка,
распотрошенные гробы…
Все солоней, все несуразней,
под гнетом оглашенных казней,
как будто прячась от отца,