Опустив поводья, Габыш-бай Кобиев задумчиво пощипывал мясистыми пальцами густую с обильной проседью бородку и, полузакрыв глаза, мысленно перебирал, словно обсасывал косточки молодого барашка, приятные вести: «Белого царя скинули… Казахи свое ханство создают – Алаш-орда[1]… Бай Исамбет Ердыкеев дочь сватает… Хорошие новости! Слава Аллаху!» Холеный широкогрудый красавец жеребец ахалтекинской породы, светло-рыжей масти, с мягким золотистым отливом на боках и белым пятном на лбу, как бы понимая настроение хозяина, неторопливо и пружинисто двигал сильными тонкими ногами. Сзади, на почтительном расстоянии, сдерживая сытых коней, шумной и нестройной толпой ехали нукеры – двадцать пять верных и преданных Габыш-баю вооруженных степняков-казахов.
За ними один за другим длинной цепочкой вышагивали рослые верблюды, на спинах которых мерно покачивались в такт шагам объемистые тюки с поклажей. Следом за караваном двигалась небольшая отара упитанных овец. Две лохматые черные овчарки с квадратными мордами, с подрезанными ушами и обрубками вместо хвостов сновали по краям стада, не давая овцам разбрестись по степи.
Последним, погоняя отару, на низкорослой взъерошенной лошадке, которая, казалось, прогибалась под тяжестью седока, ехал молодой пастух Нуртаз. На бритой голове пастуха – сдвинутый старый, потрепанный малахай, некогда отороченный огненно-рыжими лисьими хвостами, от которых осталась облезлая рваная шкура, кое-где покрытая редкими кустиками грязной шерсти. На сильных покатых плечах чабана был выцветший и рваный стеганый халат, а на ногах – остроконечные самодельные сапоги из сыромятной кожи, потрескавшиеся от грязи и пота.
Нуртаз, пришпоривая лошадку и мечтательно склонив голову набок, держал во рту темир-кумуз и пальцем другой руки приводил в движение язычок этого немудреного музыкального инструмента, наигрывая однообразно простой мотив бескрайне длинной, как степь, песни, в котором, однако, явственно звучали веселые нотки. Двадцатилетний чабан был вполне доволен собой и своей судьбой. На круглом, как свежеиспеченная лепешка, загорелом лице, продубленном ветрами и солнцем, пробивался густой румянец, а в слегка прикрытых, по-азиатски косо посаженных глазах светилась радость, как вода в темной глубине степного колодца.