Едва он достиг полувекового перевала, как его самого смерть настигла. В забитой отступающим войском и горькими таборами беженцев прикубанской станице Новокорсунской ему вроде и места на кладбище не нашлось. Считанные товарищи и спутники по общей беде, узнавшие его за время отступа к Новороссийску, предали тело Федора Дмитриевича земле на сколько-то там верст ближе к заветной цели у Черного моря и на столько же горьких верст подалее от родимой донской стороны. Стреляли в блеклое зимнее небо из карабинов, наганов и плакали пропахшие потом, махоркой и порохом неслезливые фронтовики. «Какой человек ушел!»… «Не сберегли для Дона, для России»… «Прощай, Митрич – светлая душа, пусть будет тебе пухом кубанская земля»…
Мы не знаем даже, нашелся ли гроб или завернули иссохшее от болезни тело в военный брезент, в домотканую полость. К закату шел день 20 февраля 1920 года, кончалась зима, кончалась война, – и вроде бы ничего не изменилось под равнодушными небесами…
А ведь он, Крюков Федор Дмитриевич, был известный на весь Дон, на всю Россию писатель. Книги его издали Петербург, Москва, Ростов. Если б целы были и не в разгоне редакции «Русского богатства», «Речи», «Русских ведомостей», вышли бы они с траурными статьями-некрологами, а братья-писатели, журналистские товарищества помянули бы хорошего писателя, милого человека, «казака», как прозвали его коллеги, «незлым тихим словом».
Хотя подходила к концу гражданская – первая из российских войн, когда счет смертей пошел на миллионы, а в кровавой кутерьме брат ломил на брата и отец, как во времена Тараса Бульбы, стрелял в сына, – кончина Федора Крюкова не осталась вовсе безвестной и безымянной, как сиротливая его могилка. Той же голодной и стылой весной двадцатого, с крестьянскими восстаниями, заговорами, концлагерями, всесильем Чека, лютой цензурой – несентиментальный осмотрительный Петроград в неубитом тощем отважном журнальчике «Вестник литературы» оповестил республику: умер… Интеллигенция, битая, стреляная, не изменившая себе, воздала последнее «прости» автору по-степному душистых, овеянных романтикой надежд донских рассказов и повестей.
Кому вы перешли дорогу, кому застили свет своими вещами, деликатный, ярко талантливый Федор Дмитриевич, – если семьдесят лет ни вашей строки в печати, ни упоминания вашего имени для широких читательских кругов? Вычеркнут из писательских синодиков, национальных мартирологов, изъят из родной литературы, – кому это было потребно? кто ответит? с кого взыщем?!