Жара, жара. Она будит Гретту сразу после рассвета, вышвыривает ее из постели и гонит вниз по лестнице. Она водворилась в доме, как гость, которому уже не рады: лежит в коридорах, кружится у занавесок, грузно разваливается на диванах и стульях. Воздух в кухне заполняет все пространство, как твердое вещество, он придавливает Гретту к полу, прижимает к боковине стола.
Только она могла взяться печь хлеб в такую погоду.
И поглядите на нее теперь, вот она распахивает духовку и морщится от палящей воздушной волны, вытаскивая противень. Она в ночной рубашке, а волосы все еще накручены на бигуди. Она отступает на два шага назад, сбрасывает дымящуюся буханку в раковину, и ее вес, как всегда, напоминает младенца, влажное тепло новорожденного.
Всю свою замужнюю жизнь она трижды в неделю пекла пресный хлеб с содой. Она не намерена позволять какой-то ерунде вроде зноя этому помешать. Конечно, когда живешь в Лондоне, пахты[1] не достать, приходится обходиться смесью молока и йогурта. Женщина на мессе сказала ей, что это годится, и оно годится в какой-то степени, но все равно не получается как надо.
Услышав за спиной хлопок по линолеуму, она говорит:
– Это ты там? Хлеб готов.
– Опять… – начинает он, потом умолкает.
Гретта выжидает минутку, прежде чем повернуться. Роберт стоит между раковиной и столом, его большие ладони повернуты вверх, словно держат чайный поднос. Он на что-то внимательно смотрит. Возможно, на полированный хром крана, на ложбинки сушилки, на ржавеющую эмалированную мойку. Все, что их окружает, слишком привычно, и иногда невозможно сказать, за что зацепился взглядом: так люди не слышат отдельных нот в знакомом музыкальном фрагменте.
– Опять – что? – спрашивает она.
Он не отвечает. Она делает шаг навстречу и кладет руку на его плечо.
– Ты хорошо себя чувствуешь?
В последнее время ей все чаще случается вспоминать о его возрасте: внезапная сутулость, легкое выражение растерянности на лице.