Драматические опыты Гоголя представляют собою какое-то исключительное явление в русской литературе. Если не принимать в соображение комедии Фонвизина, бывшие в свое время исключительным явлением, и «Горе от ума», тоже бывшее исключительным явлением в свое время, – драматические опыты Гоголя среди драматической русской поэзии с 1835 года до настоящей минуты – это Чимборазо[1] среди низменных, болотистых мест, зеленый и роскошный оазис среди песчаных степей Африки. После повестей Гоголя с удовольствием читаются повести и некоторых других писателей; но после драматических пьес Гоголя ничего нельзя ни читать, ни смотреть на театре. И между тем только один «Ревизор» имел огромный успех, а «Женитьба» и «Игроки» были приняты или холодно, или даже с неприязнию[2]. Нетрудно угадать причину этого явления: литература наша хотя и медленно, но все же идет вперед, а театр давно уже остановился на одном месте. Публика читающая и публика театральная – это две совершенно различные публики, ибо театр посещают и такие люди, которые ничего не читают и лишены всякого образования. У Александринского театра своя публика, с собственною физиономиею, с особенными понятиями, требованиями, взглядом на вещи. Успех пьесы состоит в вызове автора, и в этом отношении не успевают только или уж чересчур бессмысленные и скучные пьесы, или уж слишком высокие создания искусства. Следовательно, ничего нет легче, как быть вызванным в Александринском театре, – и действительно, там вызовы и громки и многократны: почти каждое представление вызывают автора, а иного по два, по три, по пяти и по десяти раз. Из этого видно, какие патриархальные нравы царствуют в большей части публики Александринского театра! За границею вызов бывает наградою подвига и признаком неожиданно великого успеха, – то же, что триумф для римского полководца. В Александринском театре вызов означает страсть пошуметь и покричать на свои деньги – чтоб не даром они пропадали; к этому надо еще прибавить способность восхищаться всяким вздором и простодушное неумение сортировать по степени достоинства однородные вещи. Отсюда происходит и страсть вызывать актеров. Иного вызовут десять раз, и уж редкого не вызовут ни разу. Вызывают актеров не по одному разу и в Михайловском театре, но очень редко, как и следует, – именно в тех только случаях, когда артист, как говорится, превзойдет самого себя. В Михайловском театре тоже аплодируют, кричат «браво» и в остроумных пьесах выражают свой восторг смехом; но все бывает там кстати, именно тогда только, когда нужно, и во всем присутствует благородная умеренность – признак образованности и уважения к собственному достоинству человека. Кого легко рассмешить, тому непонятна истинная острота, истинный комизм. Пьесы, восхищающие большую часть публики Александринского театра, разделяются на поэтические и комические. Первые из них – или переводы чудовищных немецких драм, составленных из сентиментальности, пошлых эффектов и ложных положений, или самородные произведения, в которых надутою фразеологиею и бездушными возгласами унижаются почтенные исторические имена; песни и пляски, кстати и некстати доставляющие случай любимой актрисе пропеть или проплясать, и сцены сумасшествия составляют необходимое условие драм этого рода, возбуждают крики восторга, бешенство рукоплесканий. Пьесы комические всегда – или переводы, или переделки французских водевилей. Эти пьесы совершенно убили на русском театре и сценическое искусство и драматический вкус. Водевиль есть легкое, грациозное дитя общественной жизни во Франции: там он имеет смысл и достоинство; там он видит для себя богатые материалы в ежедневной жизни, в домашнем быту. К нашей русской жизни, к нашему русскому быту водевиль идет, как санная езда и овчинные шубы к жителям Неаполя. И потому переводный водевиль еще имеет смысл на русской сцене, как любопытное зрелище домашней жизни чужого народа; но переделанный, переложенный на русские нравы, или, лучше сказать, на русские имена, водевиль есть чудовище бессмыслицы и нелепости. Содержание его, завязка и развязка, словом –