Уставшая, тощая рука младшего бюрократа всегда повиновалась инструкциям. Пальцы буднично коснулись плоских клавиш, и две скупые цифры проявились на экране. Губы старшего бюрократа издали тихий условно-одобрительный звук. Паспорт-брелок лежал на считывателе в покорном ожидании. Еще одна клавиша слегка прогнулась под гнетом пальцев младшего бюрократа. Считыватель теперь излучал мутно-природный зеленый свет. Цифры постепенно исчезли с экрана. Паспорт-брелок зарядился.
Солнце ушло спать. Авгий полулежал в гамаке и сканировал черную простыню неба. Звезды словно потемнели: их блеск поглощался матовой шероховатостью неба. Из комнаты голосом популярного в исчезающе малых ретроградных кругах поэта говорило радио, вопрошая о неоднозначности существования и сравнивая людей с растениями, расцветающими и увядающими. Последний день отпуска вырывался вон, а природа намеренно делала подлость, оставляя Авгия наедине с собой. Пустота звуков и мягкий ворс гамака создавали не оставляющий выбора контраст. Только сон или размышление могли спасти его от тщетности бытия в черноте ночи.
Завтрашний день стоял в планах букой: Авгию предстояло документально подтвердить возросший годами авторитет. Первый паспорт всегда ощущается как новый сорт мороженого: обладание им бодрит человека и дарит ему импульс к переменам. Второй паспорт – не то. Он замораживает все, чего обладатель достиг к сорока годам, дает ему право вздохнуть, фиксируя на матовом куске бумаги навечно данный образ его лица.
«Почему ты отдыхаешь один?» – спрашивали его редкие товарищи. – «Что годного может быть в таком отпуске?». «Для открытия», – всегда отвечал он. «Ты еще не сделал открытие?» – говорили на работе, понемногу вынимая из него кусочки самоуверенности. «Каждый раз думаю, и каждый раз – не в ту сторону», – отвечал он. «Ты уже два года кандидат в высшие круги, и где твое открытие?» – молча высасывали из него признание проходящие мимо сотрудники. И действительно, у него не было оправдания.
Подступил сон. Из черноты неба глаза упали в пустоту самосозерцания. Ребенком он был беззаботнее. Подставлял волосы под гнущиеся лучи теплой конопатой звезды; прямо из кружки хлестал беспросветно белую жидкость, которую ныне найдешь разве что на этикетке сладкого батончика; сопротивлялся тенденциям наукообразной универсальности, предпочитая прозябать в непосредственности хилого ума. Он не мог посвящать себя делу – один рой намерений и нерегламентированных желаний мог жить в нем обособленно от второго и третьего. Впрочем, иногда они перемешивались, внезапно рождая химер, спонтанно захватывавших сознание на пару десятков человеко-секунд.