«Грешно живешь, мать, грешно!.. – сердито кричал муж. – Ты на нас глянь, на нас!..»
Он сидел за столом, но не с торца, не в красном углу, а спиной к окну, и сыновья строго молчали по обе его стороны. Все трое были в гимнастерках, с провальными, невидящими глазами, и рот у отца тоже был черным, провальным, без губ и без языка и открывался будто совсем не для тех слов, которые она слышала.
«Грешно живешь!..»
«Да не то ведь, не то сказать-то хочешь, – шептала она, давясь слезами от тоски и жалости. – Ты землю, землю изо рта-то выплюнь, отец, выплюнь, тогда и скажется заветное. А вы, сыночки, вы чего молчите? Вы отцу помогите, помогите ему. Гриша, Шурка, что же вы-то молчите, что?… Ай, да вам ведь тоже рты землею забило. Сырою землею могильною… Сыночки вы мои, помогла бы, да где искать-то вас? В каких странах, каких государствах?…»
– И-и-и!..
Вскинулась старуха, ломая тонкий предутренний сон. Пропали муж, сыновья, провальные пустые глазницы, провальные пустые рты. А визг остался.
– И-и-и!..
Каждое утро будили ее этим истошным воплем три раскормленных заматерелых борова. Будили еще до того, как она начинала видеть сны, а сегодня то ли родные привиделись раньше, то ли свиньи запоздали и теперь наверстывали, голосили на все выселки, на все их Красные Жемчуга. И старуха, кое-как накинув юбку и лица не сполоснув, босиком пошлепала в сени, где стоял бак с приготовленным пойлом. А опомнилась, только когда свиньи с довольным урчаньем и чавканьем начали жрать, отпихивая друг друга крутыми, налитыми салом и силой боками.
Третий раз снились ей муж и сыновья, сгинувшие на бессчетных фронтах войны: отец – в сорок втором под Семилуками, а Гриша и Шурка, братья-погодки, один за другим – в сорок пятом в чужих краях за тридевять земель. Всю жизнь снились урывками и порознь, а тут – вместе, и когда это случилось впервой, старуха очень обрадовалась, а второй – запечалилась и всплакнула во сне. Но сегодня дорогой этот сон, это чудом даренное ей свидание с родными не принесло ни радости, ни светлой печали, а принесло тревогу, которая уж и не оставляла ее. И, невидяще глядя на жрущих свиней, не чувствуя ни утренней свежести, ни холода, старуха долго стояла у закута, ощущая смущенной душой непонятное беспокойство. «Господи, да почему грешно-то живу, почему? – почти с отчаянием думалось ей о так ясно услышанных во сне словах мужа. – Да в чем грех-то мой, отец, в чем?…»