На первом этаже тикало гораздо громче, и вскоре после того, как затикало, я услышал, как Луи стала расхаживать наверху. Доски пола стонали, когда она шатко продвигалась там, где все тонуло во мраке из-за штор, не раскрывавшихся уже неделю. Она, должно быть, прошла по нашей спальне и, шатаясь, вышла в коридор, по которому двигалась, перебирая по стенам тонкими ручонками. Я не видел ее шесть дней, но легко представлял себе и вид ее, и настрой: жилистая шея, свирепые серые глаза, уже опущенный рот и губы, готовые скривиться дрожью от невзгод, возродившихся в тот самый миг, когда она вернулась. Но меня еще занимало, накрашены ли у нее глаза и ногти. У нее красивейшие ресницы. Я прошел, встал внизу лестницы и глянул вверх. Даже на неосвещенные стены лестничной площадки ложилась длинная и колючая тень ее кривляний наверху. Луи мне видно не было, зато воздух метался неистово, как и части ее тени, и я знал, что она уже хлещет себя ладонями по щекам, а затем вскидывает руки вверх над своей грязно-серой головой. Как и ожидалось, пробудилась она в ярости.
Началось бормотание, слишком тихое, чтобы я мог ясно расслышать все, что она говорила, но голос был резкий, слова вылетали со свистящим шипением, только что не выплевывались, так что я мог лишь предполагать, что проснулась она с мыслями обо мне. «Говорила я тебе… сколько раз!.. А ты не слушал… Бога ради… что с тобой стряслось?.. Зачем тебе непременно быть таким неуживчивым?.. Все время… тебе же говорили… раз за разом…»
Я-то надеялся, что настрой будет получше. Больше двух дней в доме прибирался, тщательно, чтобы успеть к следующему ее появлению. Я даже стены и потолки помыл, всю мебель передвинул, протирая, подметая и пылесося. Не приносил в дом никакой еды, кроме караваев дешевого белого хлеба, яиц, простых галет и всякой бакалеи для выпечки, которой никак не суждено было пойти в дело. Я отпарил и отмыл дом кипятком, лишил здание его удовольствий, за исключением телевизора, который ее забавлял, и керамического радио на кухне, которое с 1983 года брало только «Радио Два». Наконец, я стер со снятого нами дома все внешние признаки радости, равно как и все, что ее не интересовало, и то, что осталось от меня самого, о чем я забывал, как только это проходило.
Последнюю стопку книг, пробуждавших во мне интерес, все красочное или с воображением, позволявшее мне одолеть этакую громаду времени, то, что пламенело в моей груди и внутренних органах, будто тело мое прижималось к горячей батарее, вчера я наконец поснимал с полок и отдал благотворительным лавкам старья на побережье. Теперь оставались только древние рисунки для вышивок, пособия по садоводству, редкостные энциклопедии по выпечке, религиозные памфлеты, старые обличения социалистов, совершенно устаревшие толкования имперской истории и всякое такое неудобоваримое чтиво. Блеклые корешки, густой бумажный запах непроветриваемых комнат, чешуйчатые пятна – о чем напоминали они, вызывая дикую головную боль? О ее времени? Пусть Луи никогда и не смотрела на них, все же, я вполне уверен, что эти книги никогда не имели никакого отношения ко мне.