1. Ты меня просишь, возлюбленный о Господе брат, написать тебе руководство для оглашения необразованных; потому что, по словам твоим, в Карфагене, где ты состоишь Диаконом, часто приводят к тебе таких, коим нужно преподать первые начала христианской веры, – так как по познаниям, какие ты имеешь о сей вере, и по приятности твоей речи, тебя почитают там более других способным к преподаванию наставления, а ты с своей стороны почти всегда затрудняешься тем: как надобно преподавать свое учение, с чего начинать и до чего доводить повествование; должно ли к повествованию присовокуплять какое-либо увещание, или достаточно изложить для оглашаемого те пункты учения, в соблюдении коих должны состоять жизнь и исповедание Христианина. Ты признаешься, что часто и тебе самому не нравилась твоя длинная и холодная речь, не говоря уже о тех, коих ты наставлял, и о всех прочих, кои были при сем слушателями оной, и эта необходимость вынудила тебя просить меня – ради любви, какою я одолжен тебе, не облениться написать тебе нечто о сем предмете.
2. Я же со своей стороны сколько по чувству взаимной между нами любви, столько и вообще из любви и повиновения матери нашей – Церкви, не только не отказываюсь от сего, но и со всем усердием готов, при помощи Божией, содействовать собрату своему наставлением. Ибо чем большее я имею желание раздавать повсюду божественное сокровище, тем более я должен стараться облегчить способы в раздаянии оного для моих сотрудников, дабы они удобно могли выполнить то, что хотят преодолеть трудом и ревностью.
3. Что касается до твоего образа мыслей о сем предмете, то я не советовал бы тебе много беспокоиться, если представляется тебе иногда, что ты говоришь слишком простонародно и скучно, потому что, может быть, тому, кого ты наставлял, не таким это казалось; но поелику ты желал, чтобы от тебя услышали что-либо лучшее, то речь твоя и казалась тебе недостойною слуха других. И мне моя речь почти никогда не нравится; потому что мне всегда бывает желательно составить речь лучшую, какую я и составляю часто в уме своем, прежде нежели начну выражать оную словами: если же мне не удастся выполнить сего, как бы мне хотелось, то я сокрушаюсь о том, что язык мой был недостаточен для моего сердца. Я хочу, чтобы слушающий меня вполне разумел то, что я разумею, но чувствую, что я говорю не так, чтобы исполнилось мое желание; особенно когда мысль с быстротою молнии является в уме, а слово медлительно и продолжительно, и весьма непохоже на оную, так что, пока оно произносится, мысль уже уходит в свое уединение. Впрочем, поелику мысль удивительным образом напечатлевает в памяти следы свои, то по сим следам мы составляем звучащие знаки, которые называем языком или Латинским, или Греческим, или Еврейским, или другим каким-либо. Представляем ли мы сии знаки в уме своем или выражаем оные голосом, – это все равно; потому что следы, по коим составляются сии знаки, не принадлежат ни Римлянам, ни Грекам, ни Евреям, ни какому-либо другому народу, но образуются точно так же в уме, как выражение душевных движений на лице нашем. Гнев, на пример, иначе называется на Латинском, иначе на Греческом, иначе на каком-либо другом языке; но вид человека разгневанного не принадлежит исключительно ни Грекам, ни Римлянам. Поэтому не все понимают, когда кто скажет: «я разгневан», но только разумеющие язык сей; а когда смотрят на разгневанного, то все видят, что он разгневан. Но не так удобно вывести наружу и как бы напечатлеть в чувстве слушающих посредством слова те следы, какие мысль оставляет в уме нашем, как открыт и понятен для всякого бывает взор; потому что те находятся внутри – в душе, а сей наружи – на лице. Отсюда должно заключить, сколь отлично наше слово от мысли, когда оно не выражает и того впечатления, какое мысль оставляет в памяти. А мы, ревнуя о пользе слушателя, хотим говорить соответственно нашему разумению; но поелику нам сего не удается, то мы беспокоимся и сокрушаемся, думая, что мы напрасно трудимся; а оттого наша речь делается слабее и невнятнее.