Эх, заря без конца и без края,
Без конца и без края мечта!
Объясни же, какая такая
Овладела тобой правота?!.
Тимур Кибиров
Кровью мы купим счастье детей.
П. Лавров
Ты рядом, даль социализма!
Б.Л. Пастернак
Спойте песню мне, братья Покрассы!
Младшим братом я вам подпою.
Хлынут слёзы нежданные сразу.
Затуманят решимость мою.
И жестокое, верное слово
В горле комом застрянет моём…
Тимур Кибиров
Погоди, я тебя не обижу,
Спой мне тихо, а я подпою.
Я сквозь слёзы прощальные вижу
Невиновную морду твою.
Погоди, мой товарищ, не надо.
Мы уже расквитались сполна.
Спой мне песню: Гренада, Гренада.
Спойте, мёртвые губы: Грена…
Тимур Кибиров
Оскверняй без меня мертвецов в мерзлоте,
Я не буду в обнимку с тобой
Над Бухариным плакать в святой простоте
Покаянною сладкой слезой!
Тимур Кибиров
Москва – Харбин. Май 1928
Замысел Городецкого сработал безупречно. Конечно, он, как никто, знал психологию, или, лучше сказать, основной психотип своих коллег по цеху и «товарищей» вообще, был отчаянно-нагло бесстрашен, обладая при авантюристическом складе характера душой настоящего воина, – уж в этом-то Гурьев успел убедиться на собственном опыте. И невольно задавался вопросом, – а если без Городецкого? Сумел бы он сам? Снятие за десять минут до отхода состава проводника в классном вагоне и «внедрение» на его место Гурьева выглядели – да и были, по форме своей, – классической чекистской операцией, к которым команды поездов «Москва – Харбин» давно и безнадёжно привыкли. Наверняка, приставлен присматривать за кем-то из нкидовцев[1] или иностранцев… А Гурьев, сыгравший, – не без труда, но весьма убедительно, – своего в доску рубаху-парня, только улыбался загадочно-беспечно, так, что ни у кого сомнений не оставалось: причастен «высших тайн». И подливал он тоже щедро – истерически-трезвеннический настрой первой советской эпохи уже начал медленно, но верно замещаться привычным пьянством по всякому поводу, а чаще – и вовсе без всякого. Его это всегда поражало, причиняя почти физическую боль, – зрелище того, как человеческая энергия, сила духа и воля растворяются в вине, как людские лица превращаются в хамские перекошенные хари.
И вот – дорога. Теперь Гурьев был один, ясно ощущая это одиночество. Никого. Сначала не стало отца. Потом деда. Ушли в Пустоту – один за другой – Нисиро-о-сэнсэй и мама. Уехали Ирина и Полозов. Городецкий остался в Москве. Один.