9 марта 20** года камера для арестантов, получивших приговор суда, или осуждёнка, как говорят заключённые, одного из московских следственных изоляторов, была переполнена. Всюду – на нарах, покрытых выцветшими покрывалами, металлических лавках вдоль стен вплотную сидели люди. С утра ждали начала распределения по колониям, но конвоя всё не было. Главный вопрос, живо теперь интересовавший всех, был – какой назначат конвой – вологодский, о жестокости которого к осуждённым ходили легенды, или – спокойный московский?
– Этих же из Вологды – как собак натаскивают на людей, – угрюмо говорил невысокий арестант, с прямой как черенок лопаты спиной и тёмным, словно прокопчённым лицом. – Взглянул не так, стоишь не так – на землю валят и мочат сапожищами. На прошлой неделе, я слышал, труп был. Вели партию, один свалился, а они давай его пинать. Ну и кердык.
– На Минском это было? – спросил его другой заключённый – огромного роста мужчина, с красным лицом. – Я тоже слышал. Его волокли потом мёртвым по этапу. Этот?
– Этот…
– А что же не пожаловались родные? – после паузы, видимо собравшись с силами, произнёс интеллигентного вида бритый сорокалетний мужчина в застёгнутом чистом пиджаке. – Сейчас же, кажется, внимательнее к этому стали. Аттестация прошла, горячие линии работают. Да можно и в прокуратуру, и в Следственный комитет обратиться.
Маленький арестант с дрожащей на губах желчной улыбкой с минуту смотрел на него, вероятно, выдумывая оскорбление. Но так ничего и не сказав, махнул рукой и отвернулся в сторону.
Наступило молчание. В тишине – холодной, влажной, довлеющей, отчётливо слышно было тихое поскрипывание раскачивающегося под потолком металлического колпака лампы. Движущийся свет скользил по лицам и фигурам арестантов и они – старые и молодые, полные и худые, угрюмые и – напоказ, истерично весёлые, казались серыми и одинаковыми в его тусклых лучах.
В самом углу, возле наваленных в кучу мешков с бельём, помеченных красными ярлыками, сидел один заключённый – мужчина лет тридцати пяти – сорока, с живым и умным, но усталым и осунувшимся лицом. Некоторое время любопытствующим ироничным взглядом наблюдал он за говорящими, затем откинулся на спину, так что его голова и плечи вышли из света лампы и скрылись, увязли в темноте, и, сложив руки на груди, закрыл глаза. Надо было воспользоваться минутой и поспать – он уже привык дорожить сном. Но сон не шёл. Воспоминания – жаркие, уродливые – синими молниями засверкали перед его внутренним зрением. В одной сцене видел он себя – смешливого и жизнерадостного, с искрящимся бокалом шампанского в руке, вытянутой над столом, уставленным бутылками и закусками, за которым собрались его друзья и знакомые. То было замечательное мгновение его жизни, пик славы, минута торжества. В другой сцене была ночная улица, освещённая лимонным светом фонаря, обледенелый, занесённый серой как пепел порошей асфальт. И – двенадцатилетняя девочка, залитая кровью, в расстёгнутом пальтишке, лежащая в уродливой неестественной позе, с бессильно раскинутыми руками и подвёрнутой под спину ногой. Затем были слепящие глаза фотовспышки, жёлтые облупленные стены казённого здания, и – страшная сумасшедшая, оборванная, грязная, кричащая и тянущая к нему длинные высохшие руки с синими, отчётливо выделяющимися струнами вен… Тяжелее же этих воспоминаний был один вопрос, всегда приходивший вместе с ними. Вопрос, до сих пор не разрешённый, нос каждым днём, с каждым мгновением всё настойчивее и упрямее требовавший ответа…